Баранов Е. Московские легенды Александровский сад

     В один из дней весны 1928 г., выходя из Александровского сада через третьи со стороны Манежа ворота, я увидел в проходе их группу из трех-четырех маляров (все они были запачканы краской, известью); они стояли перед каменным столбом, рассматривая чугунные украшения на верхней части его, изображающие арматуру.
     Начала разговора рабочих я не застал, уловил из него лишь две фразы:
— Должно, наполеоновская работа, — сказал один из них, кивая головой на столб.
—  Не без того, — ответил другой, и вслед за тем маляры вышли из сада и, весьма возможно, тотчас забыли о том, что на несколько минут приковало к себе их внимание.
     Эти две фразы заинтересовали меня и я, желая проверить, имеются ли в творчестве низов какие-либо указания на связь имени Наполеона с Александровским садом, предпринял собирание устных материалов о нем, как одном из памятников московской старины.
     Чего-либо более или менее интересного в этом направлении я не узнал, за исключением довольно любопытной в бытовом отношении легенды.
     Основателем сада в большинстве случаев называли императора Александра Первого, а причину его основания — желание увековечить такое выдающееся событие в исторической памяти народа, каким является война 1812 г; свое же название сад получил по воле самого императора, так как тот считал себя главным виновником изгнания французов из Москвы.
     Что касается вопроса о том, принимал ли Наполеон какое-либо участие хотя бы в частичном украшении садовых ворот, то ответы получались с одной стороны неопределенные, вроде, например, такого: «Кто же его знает? Может, что и было», а с другой — резко отрицательные, как например: «Стал бы Наполеон заниматься такими пустяками! У него дела были поважнее».
     Упомянутая же легенда, хотя и допускает возможность того, что «железки», то есть чугунные украшения на воротах «прибил Наполеон», но говорит об этом тоже неуверенно. О самой легенде могу сказать, что помимо своего бытового интереса она заслуживает внимания еще и в том отношении, что в ней не все вымысел, есть и правда, заключающаяся в описании изгнания «хитрованцев» из сада. По крайней мере, один из московских интеллигентных старожилов, которого я познакомил с легендой, подтверждает это. По его словам в 80-х гг. прошлого столетия «хитрованцы» с весны и до осени располагались в Александровском саду, вдоль Кремлевской стены, и в одиночку, и целыми общинами и держали себя вполне независимо.
     С утра и до поздней ночи сад оглашался матерной руганью, пьяным завыванием «романсов», а то и похабных песен, которые пелись нарочито громко, «чтобы все их слышали», на площадках шла игра в «орлянку», а на лужайках дулись в карты: «трынку», «фильку», «подкидного» и даже в «банкстон», т. е. бостон. Игры нередко сопровождались драками, переходящими в общее побоище.
     Наконец, полиция обратила внимание на безобразное поведение «дачников» и в течение недели изгоняла их из сада обычными по тому времени полицейскими мерами, т. е. посредством заушения, зуботычины, закатывания «лещей», подзатыльников, таскания за «волосья» и «шивороты».
     Изгнанники облюбовали было другое местечко — тоже у Кремлевской стены, против Исторического музея, но и отсюда были изгнаны в 1886 году тогдашним обер-полицеймей-стером генералом Юрковским, который не раз посылал на них отряд конной полиции с приказанием бить их нагайками «без всякого милосердия».
     О рассказчике легенды могу сообщить следующее: он седенький и низенький старичок лет семидесяти, ошарпанный, с длинным крючковатым носом, похожий на старого общипанного ястреба. Зовут его только по отчеству — Лукъянычем, так повелось смолоду и осталось на старость. Родом он не то из Костромы, не то из Ярославля, сам себя он называет неодинаково — то костромичом, то ярославцем. Пропитание он добывает нищенством, которым занимается уже около сорока лет, а раньше, когда был молод, жил в Ярославле у хозяина, занимавшегося извозным промыслом и державшего десять троек лошадей. Его рассказы об этом времени интересны, особенно описание зимнего пути, когда, по его картинному выражению, снег под полозьями песню поет. Особенно подробно и с видимым удовольствием вспоминал он ночлеги обозников на постоялом дворе, когда на столе появлялась хозяйская четвертная бутыль водки.
     — Дерябнем мы, добрые молодцы, по чайному стакану и сейчас за ужин, — рассказывал они с причмокиванием и умилением в голосе. — Первым долгом солонина, потом щи, потом каша... Полупишься, аж не вздохнешь!.. А теперь что? Пошли эти биштеки, так-растак! Его, чорта, и не угрызешь, подошва, да и только. Выдумывают разную чертовину с горохом — нетто от нее сыт будешь? Один перевод деньгам.
     Но как же могло случиться, чтоЛукъяныч в тридцать лет пошел нищенствовать? Ведь эти годы — расцвет жизни человека, и ежели он не беспомощный калека, протягивать в эту пору руку за подаянием — позор. Так-то оно так, да что мог поделать Лукъяныч, ежели грыжа не давала ему работать? Потом поясницу разламывало, потом вступало в кость, так что, бывало, и ногой не повернешь. Ведь эта болезнь — что за штука? Ей только бы напасть на человека, а то и пошла корежить его на все лады...
     Но о самой главной и, пожалуй, единственной причине Лукъяныч и словом не обмолвился — о четвертной бутыли! Прикладываться к ней он начал рано, прикладывался часто и в тридцать лет был форменный пьяница, им же он остался и на старость. Но нрава он тихого — не буянит, не орет зря, а любит, мало-мало насандалив нос, посидеть с хорошим человеком за чайком, поговорить... Во мне он обрел такого человека, потому что я просиживал с ним часа по два и с большим интересом слушал его рассказы о прошлых московских людях и их делах.
     В конце августа 1928 г. у меня была последняя встреча с ним. В трактир он явился с «обновкой» — правой рукой на перевязи. Оказалось, что с неделю тому назад он, начав насандаливать нос, переложил лишнее, вследствие чего пришел в положение «еле можаху» и потом уж не помнил, где и как вывихнул руку, как очутился в отделении милиции.
—  Ну, — продолжал он, — хоть и поставил дохтор сустав на прежнее место, а все же рука побаливает, нельзя еще свободно девствовать... Ложку ко рту еще можно поднести, а вот чтоб перекреститься, так это — чорта с два.
     В эту последнюю нашу встречу Лукъяныч был особенно разговорчив. Сперва он подробно рассказал, как ему «исправляли» руку и похвалил доктора за то, что тот оказался умным и совсем не гордым человеком.
—  Вот что возьми в резонт, — говорил Лукъяныч, попыхивая папиросой. — Который человек самый умный, в нем нет дурацкой гордыни, не напускает он на себя фанаберию, а обращается по-простецки. Он и со мной разговаривал, как вот я сейчас с тобой разговариваю — душевно. «Другой, говорит, на твоем месте, дедушка, давно бы околел от водки, а ты, говорит, такой бравый молодчина — стоишь три чина. Тебе, говорит, и отвыкать от водки не следует, потому что горбатого только одна могила выпрямит. Оно и верно: не к чему отвыкать. В канцелярии я не сижу, портфель этот под мышкой не таскаю, а живу по Божьему произволению.
     Потом он долго рассказывал о том, какие раньше питухи водились на Москве:
— Высадит четверть и хоть бы что! Только жрать побольше давай. А нынче народ пошел слабый — все норовит чего послаще хлебнуть, портвейну этого... А какой антерес? Только деньгам перевод. Да с портвейну валится и хоть бери его тут за рупь за двадцать...
     С питухов он перешел на прежних благодетелей:
— Народ был все отменный, «тузья», (т. е. тузы) с хорошим капиталом. И у каждого свой характер, и вот тут надо бы уметь подойти так, чтобы тебе польза была.
     Ну, Лукьяныч-то умел, и никогда этого не бывало, чтобы его в шею гнали, а всегда принимали «с почетом и уважением».
     Среди этих благодетелей большою симпатией Лукьяныча пользовалась «старуха Коншина», т. е. Варвара Сергеевна Коншина, если не ошибаюсь, родоначальница московской фамилии Коншиных, женщина суровая и оригинальная...
     И с той поры исчез Лукьяныч, вот уже третий месяц я негде не встречаю его и не знаю, жив ли он...

     Пpo этот сад Александровский никто тебе верно не скажет, кто его развел... Слышал, будто царя Александра это работа, будто, как Наполеон ушел из Москвы, он и приказал, чтобы сад был.
— Пусть, говорит, чтобы память о Наполеоне осталась... А другие объясняют поиному:
— Александра, говорят, еще на свете не было, а по саду господа офицеры разгуливали...
     А кто развел — неизвестно. Ну, да развел же кто-нибудь, не сам же вырос! Да ведь у нас как? Положим, сад, дескать, для гуляния, чтобы публика променаж свой делала. Ну, ежели жарко, посиди на скамейке под деревом... И цветы тут — оно вроде как бы и приятно... Ну, только не для того этот сад, чтобы ходить гадить в нем... А все эта богатая, хива да хитрованцы... Как наступит весна, они и пошли перекликаться:
— Федька-а! — орет один. — Ты где нынче дачу снял?
— Да я, говорит, в Сокольниках, у господина Бурьянова десять комнат заарендовал
     Значит, в бурьяне. Смеется, конечно.
— А ты, говорит, где?
— А я, говорит, фригилек в Александровском снял для себя, для супруги и для лакеев...
     Понятно, дурака валяют...
     День по кабакам шатаются, а спать в Александровский сад идут. Ну, иди к стене Кремлевской, спи благородно на травке... Только нешто у нас полагается по-хорошому? Это, дескать, не по-настоящему, а надо заорать во все горло, человека облаять и плюхнуться поперек дороги, чтобы проходу не было людям. Он лежит, храпит, а у самого портки худые... Ну, какая тут приятность? А скажи — камнем голову проломит...
     А тогда был князь Долгоруков генерал-губернатором. Вот раз говорит жене:
— Пойдем в Александровский сад прогуляться.
     Она говорит:
— Ну что ж, пойдем.
     И пошли... Ну, может, поехали в карете. Тогда еще не было этой сволочи — автомобилей... И кто их выдумал — тот недобрый человек, только народу перевод. «Это, говорит, изобретение». Какое же это, так-растак, изобретение?.. Несется... гу-гу-у-у... Налетел на человека — раздавил. Собака попалась — раздавил, ребенок — тоже раздавил... Молодой ли, старый — всех давай без разбору... Вот какое это изобретение!.. Ну и поехал Долгоруков с княгиней... Князь сейчас цыгару закурил.
— Смотри, говорит, моя душенька... — Ну, может, еще как-нибудь иначе назвал, словом, вежливо. — Вот, говорит, цветочки, такой аромат...
     А только жена сморщила нос.
— Да тут, говорит, такая вонища, что и не продохнешь... Тут, говорит, хоть топор вешай... Ты, говорит, цыгару куришь, вот дым и отшивает вонь, а ты брось цыгару.
     Вот князь бросил цыгару, понюхал...
— Действительно, говорит, тут одна скверность. И пошли они к выходу.
     А босотня расположилась на скамейках, водку жрет и материт. Ну что ей князь? Пусть хоть сам Михаил-архангел с неба слетит — ей все нипочем...
     Ну, князь поскорее уехал с женой домой. После-то, может, сколько пузырьков этого одеколону истратили, чтобы дурной дух отшибить...
     И после того князь закричал:
— Позвать сюда полицеймейстера Огарева!
     А этот Огарев не любил к мировому таскать: наколотит по зубам — вот и суд весь. А и матершинник же был! Уж он переплетает, переплетает... А ты, знай, помалкивай... Ну, ничего, обойдется... А сказал слово — съездит по зубам, собьет с ног, да как двинет носком в бок — месяца два трудно дышать будет.
     Ну, приехал он к князю.
     Как напустится на него князь, давай ругать:
— Ты, говорит, только взятки умеешь брать, а за порядком не смотришь. Ты, говорит, погляди, что делается в Александровском саду. Это, говорит, не Александровский сад, а Хитровка.
     Вот Огарев и помчался в сад. А хива распивает. Развернулся... ка-ак резанет!
— Вон, так-растак! Чтобы духу вашего тут не пахло! — и пошел щелкать, кого по шее, кого палкой вдоль спины.
—  Для вас, говорит, еще люминацию надо делать... — Ну, это он насчет фонарей, дескать, освещение. — Так у меня, говорит, для вашего брата огаревская люмина-ция. — И наставил им фонари под глазами. Как звезданет — фонарь и загорится... Как двинут эти хивинцы из сада, аж пятки засверкали.
—  Бежим, говорят, ребята! Осман-паша пришел!.. Всех разогнал Огарев и приказал вычистить сад. Одного этого навозу вывезли сто возов. И сторожей с метлами приставили: как идет какой квартирант, так его тычком в морду метлой, а то и по башке.
     А на воротах дощечки такие были вывешены — ну, вроде, как бы таблички, объявление такое: дескать, в саду сквернословить не дозволяется.
     Только ведь эти таблички для тех, кто совесть не потерял, а хитрованцу какая табличка требуется? Ахнул его в ухо — вот и будет табличка! А добрые слова ему ни к чему.
     Ну, как ни трудно было, а все же выжили из сада этих квартирантов. Стали его охорашивать... Цветочки насадили, дорожки провели, решетку поставили. Она и раньше была, только абы какая. Железная-то, железная, да фасону не доставало... Вот и навели красоту...
     Ну, тут не Огарева работа. Какой из него атитехтор? Его дело — по зубам съездить, а эти вензелечки да узорчики — до этого он не дошел. Не нужно было — вот и не дошел...
     А тут бахрушинские деньги играли. А Бахрушин — это который больницу выстроил. Да нешто одну больницу? Он много домов городу подарил... Фабрикант — сукна делал и миллионами ворочал.
     А помер от тоски, через икону. Маленькая такая иконка была, в ладонь. Будто мать благословила его, когда он в Москву в лаптях пришел — ведь он из мужиков был. И будто от этой иконки счастье пошло ему. Староверская иконка. Сам он из староверов, из старообрядцев... И вот пропала эта иконка — украли... А кто украл — неизвестно. И публиковал он в газете, что кто принесет иконку, тому награда — пятнадцать тыщ... А кто принесет, ежели она за границу улетела?.. Вот он затосковал и помер... Такая молва идет, а там кто знает, как по-настоящему...
     Ну вот, на бахрушинские деньги и обладили садочек. Да ведь у нас как? Сейчас цветы рвать... А к чему? Пусть растут, цветут — время придет, сами увянут... Ну, да теперь не сорвешь, а сорвешь — рупь штрафу плати, насорил семечками — тоже рупь отдай... прежняя-то дуринка отошла...
     Ну так вот, значит, и дали саду красоту...
     Тоже и Алексеев, городской голова, позаботился. Это которого застрелили.
     А застрелили свои, кто выбрал его в городские головы, тот и пулю пустил в него. А только напрасно сгубили человека — вреда от него народу не было. Он хотел, чтобы рабочему народу заработок был...
— Старые, говорит, дома все на слом и строить новые, а то еще, говорит, какой обрушится, много народу подавит...
     Ну, богачам не понравилось.
— Мой, говорит, дом еще двадцать лет простоит и двадцать тысяч мне принесет.
— Ломай! — говорит Алексеев.
     Ну, дома-то сломали, только и он сам не уцелел — и его тоже сломали. Нашли такого подходящего человечка — он и убил, а на допросе во всем сознался.
— Я, говорит, вашскородие, не от своего разума убил, а я нанятой человек: полторы тыщи мне обещали... А только, говорит, от Алексеева мне ни холодно, ни жарко было... Тут, говорит, вся причина — способие полторы тыщи мне обещали. — Все рассказал: и кто подкупил и кто револьвер принес...
     Только не дали делу возгореться. Затушили, деньги помогли. А то, ежели бы дать ход, многим бы не миновать Сибири-матушки... А то взятки, мошенство... Вот и делу конец. Но только зря убили: от него плохо народу не было. Вот хоть этот сад возьми: мало ли его заботы было, чтобы по-хорошему вышло? Это ведь он приказал, чтобы
песку привезли.
— Пусть, говорит, детишки в песочке копаются, пусть пирожки делают...
     Да ведь у нас какие эти «детишки»? Сейчас черти на дерево занесут! А к чему? Нешто дерево для того, чтобы лазить на него, сучья ломать?.. А пороть или уши оболтать не дозволяют...
— Ты, говорят, словом вразуми, а не палкой.
     А чего ради я буду чужих детей вразумлять? Пусть хоть шею свернут, мне-то что? Оно, конечно, непорядок, а нельзя безобразие такое дозволять, потому что не для них одних сад. Ну да это ихнее дело: как хотят, так и делают... И я как хочу... Да мне-то что ж? Мне корабля не надобно, а лишь бы нос мало-мало насандалить да чайку с хлебушком напиться, а большего-то и не дают. Ну, спасибо и на этом...
     Вот и живу на старости лет... Живу, хлеб жую, время придет — помру... А это — похоронят ли в земле или станут в наверситете жир на лекарство вытапливать (Легенда о том, что в университете вытапливают из трупов безпризорных мертвецов жир, который затем поступает в состав разных лекарств, до сих пор все еще не умерла в московских низах), или примутся жечь в этом самом карматории — мне все едино: мертвец и есть мертвец... А про эти железки, про которые говоришь, будто Наполеон к воротам прибил, ничего не знаю. Может и прибил. А что думаешь? На него похоже. В кулак шептать не любил, а сказал «сделаю» и сделает. Сказал: «Иду на Расею, возьму Москву» — ну, и пришел, и взял... Ну, действительно, верно, пришлось уходить. А что поделаешь, ежели вся Москва в огне и мороз? Над огнем да морозом царем не будешь... И ушел... А только как сказал: «Живой в руки не дамся» и не дался... Это не то, что Николай. Это — как сто лет сравнялось после Наполеона, приезжал он в Москву, в двенадцатом году... «Ура! Ура» — кричат, а он пулей пролетел в треклятом автомобиле и нельзя было рассмотреть, какой-такой царь Николай... Ну, понятно, бонбы боялся... Дядю Сергея Александровича разорвали, вот он опасался, как бы и его не благословили... Да ведь Сергея-то Александровича нешто зря? Не будь химиком, а ежели Савва Морозов пожертвовал раненным солдатам одеяла, то и отошли их на войну, но не продавай на Сухаревке. Вот за это и укротили...
     Ну вот... А Наполеон что ж? У него этого шахер-махер не было, напрямик шел... Вот, может, взял и прибил эти дощечки: дескать, как я был в Москве, так вот чтобы память осталась... А может, и не так, кто же это знает?.. Дело темное. А на мое мнение все же надо рассуждение иметь. А то ведь спроси иного: «Кто Александровский сад построил?» Он и вытаращит глаза, и стоит, как Божий бык, и ни слова. Ну, скотина, одним словом... А мы вот разговариваем. У тебя антирес есть, ты и спрашиваешь, а я говорю. Чего же молчать, сидеть бирюками? Даден язык — говори. А то ведь иной насупится, молчит. И не знаешь, как об нем понимать: не то уж чересчур умный, не то пустая башка. А спроси:
— Гражданин! Какие ваши мысли-думы? Он и рявкнет:
— Не твое дело! Жрешь чай? Ну и жри, не замай других!
     Гроза какая! Подумаешь, право, какой портупей-прапорщик! Ну, поганец... Это — как раньше в золотическом саду змеи-удавы были, такая же сволочь. А к чему гордиться? К чему храпеть да рычать? А ты — помягче, оно и ладнее будет.