Лотман Ю. М. История и типология русской культуры К вопросу об источниковедческом значении высказываний иностранцев о России

Юрий Лотман

Высказывания иностранцев о России и — шире — источниковедческая ценность заметок иностранных наблюдателей о какой-либо стране неоднократно привлекали внимание академика M. П. Алексеева (Ряд ценных методологических соображений по данной проблеме содержится в работах M. П. Алексеева «Сибирь в известиях западноевропейских путешественников и писателей XIII—XVII вв.» (1932, 1936, 1941), «Английский язык в России и русский язык в Англии» (1944), «Англия и англичане в памятниках московской письменности XVI—XVII вв » (1947), «Английские мемуары о декабристах» (1964), «Очерки по истории испано-русских литературных отношений XVI—XIX вв.» (1964) и др). И ценность, и нередко глубокая ошибочность сведений, которые можно почерпнуть из этих текстов, неоднократно отмечались исследователями. Дело в значительной мере сводится к тому, чтобы подходить к источникам этого типа как к текстам, нуждающимся в дешифровке, своеобразном раскодировании, которое должно предшествовать цитатному их использованию. Только тогда мы сможем не только отделять верные высказывания от ошибочных, но и в самих этих ошибках, в характере непонимания находить источник ценных сведений.

Наблюдая одну и ту же действительность, иностранец и местный житель создают различные тексты, хотя бы в силу противоположной направленности интересов. Наблюдатель собственной культуры замечает происшествия, отклонения от нормы, но не фиксирует самую эту норму, как таковую, поскольку она для него не только очевидна, но и порой незаметна «обычное» и «правильное» ускользают от его внимания. Иностранцу же странной и достойной описания кажется самая норма жизни, обычное «правильное» поведение. Напротив, сталкиваясь с эксцессом, он склонен описывать его как обычай.

Другим типовым источником ошибок иностранного наблюдателя является невладение сложной многозначностью чужой культуры. Это приводит к буквализму в истолковании явлений, пониманию переносных значений как прямых, снятию иронии и амбивалентных ситуаций.

Учитывая эти и многие другие источники закономерных искажений во впечатлениях иностранных наблюдателей, можно достаточно надежно реконструировать реальность, стоящую за весьма искаженными текстами. Приведем один пример.

Текст, который мы привлечем для «дешифровки», весьма специфичен. Создатель его — не русский и не иностранец в буквальном, «паспортном» значении этого слова. Это барон Ф. И. Фиркс (1812—1872), пресловутый Шедо-Ферроти, офицер русской службы, получивший образование в петербургском Институте корпуса инженеров путей сообщений, многолетний агент III отделения и наемный публицист русского правительства. Однако это лишь внешняя его характеристика. Внутренне же он от рождения до смерти — лифляндец, привязанный к «особому режиму» прибалтийских губерний. Именно потому, что Россия оставалась для него страной, на которую он смотрел с позиции внешнего наблюдателя, он стал удобен правительству для изложения европейским читателям в понятных им формах и выражениях позиции официозного Петербурга. В этой связи встает более широкая и до сих пор еще не освещенная проблема: изучение обширной группы текстов, которую можно было бы определить как «русская публицистика XIX в. на французском и, частично, немецком языках». Сюда войдут весьма пестрые и разнородные материалы — от изданий Министерства иностранных дел до фальшивок III отделения, от статей Тютчева и Вяземского до брошюр Герцена. И все же общность читательского адресата придает этой литературе известное единство, а необходимость считаться с общественным мнением заставляет даже официозную публицистику говорить языком парламентских прений.

В настоящей заметке нас будет интересовать один отрывок из книги Шедо-Ферроти «Нигилизм в России» (Schédo Ferroti D. К. Etudes sur l'avenir de la Russie. 9-e étude. Le nihilisme en Russie. Berlin; Bruxelles, 1867), на материале которого мы попытаемся показать возможность извлечения из искаженной картины объективных сведений. В разделе «Рождение нигилизма в России» барон Фиркс проводит мысль о том, что в начале 1830-х гг. все русское общество обожествляло Николая I, император тогда будто бы являлся предметом всеобщего поклонения. Но к 1842 г. недовольство им охватило даже высокие слои общества. Свою мысль автор иллюстрирует двумя примерами.

В 1833 г, когда Фиркс окончил институт и надел свои первые эполеты, он получил приглашение «нанести визит одной из самых любезных и умных женщин Петербурга. Одаренная выдающимся умом и самым независимым характером, прекрасно владея словом и обладая весьма редким талантом вызывать собеседника на разговор, г-жа Лиза X умела собирать у себя сливки общества». Явившись однажды в ее салон, автор застал там несколько литераторов, одного гвардейского офицера, несколько дам и замужнюю дочь хозяйки дома «Князь В. декламировал очень милые стихи, сочиненные им накануне». Вскоре появилась «новая посетительница — г-жа И. , вдова атамана Донских казачьих войск» (Schédo-Ferroti D. К. Etudes sur l'avenir de la Russie. P. 15-17 (оригинал здесь и ниже по-французски)). Поскольку г-жа И. прибыла в столицу с целью определить сына в один из военных корпусов, разговор зашел о выборе учебного заведения «Кн В., в свою очередь, заявил, что если она хочет, чтобы ее сын приобрел действительно основательные знания и незаурядное образование, то его следует поместить в Институт инженеров путей сообщения. На это г-жа И. с отвращением воскликнула, что не отдаст сына в заведение, где молодые люди подвергаются телесным наказаниям, и рассказала случай, как один из воспитанников института, сын сослуживца ее мужа, был наказан розгами за пустяковое нарушение дисциплины».

Автор, который только что покинул стены этого учебного заведения и был свидетелем описанной истории, вмешался в разговор. Он рассказал, что часть 1-й роты в ответ на приветствие ее командира генерала Шефлера. «Здорово, ребята!» — демонстративно промолчала и генерал представил дело начальнику как открытый бунт, а император, вопреки статусу, дарованному институту Александром I, приговорил пятерых «зачинщиков» к наказанию розгами. Свой рассказ Фиркс закончил следующей сентенцией: «Не может быть, чтобы император не чувствовал, что зашел слишком далеко, утверждая приговор, нарушающий закон (статус корпуса, внесенный в кодекс, имел силу закона. — Ю. Л.], и не отменив предварительно этого закона. Бесспорно, что его величество, если бы его лучше информировали, не допустил бы такой погрешности, на которую его толкнули неточные рапорты подчиненных» (Ibid. P. 18-19).

Фиркс сообщает, что вначале его речь была встречена знаками живого интереса, но после заключительных слов воцарилось гробовое молчание, за которым последовало несколько минут натянутого разговора, и все гости поторопились покинуть дом г-жи X. Когда сам Фиркс попытался в смущении улизнуть, хозяйка задержала его и наедине произнесла следующее: «Я вас не осуждаю за то, что вы думаете подобным образом, но я не могу вам простить, что вы говорите такие вещи. Если вы обладаете умом, который вам приписывают, как могли вы не заметить энтузиазма, с которым публика принимает все, что исходит от императора?' Как вы не поняли, что теперь модно восторгаться им? Что бы ни сделал император, общество ему рукоплещет, а общество не любит противоречий. Когда вы говорите о решении, принятом императором, недопустимы не только — упаси боже! — непочтительные выражения. Князь В. получит нервный припадок, если в ваших словах не будет достаточно восхваления» (Ibid. P. 21). Далее г-жа X. подчеркнула, что в глазах посетителей ее салона, осуждая императора, нельзя прослыть ни отважным, ни опасным, а разве что смешным.

После этого эпизода автор уехал из столицы на девять лет и вернулся в Петербург лишь в 1842 г. Здесь он сразу же встретил своего знакомца, адъютанта императора полковника Б., который пригласил его к себе на обед. В доме Б. Фиркс попал в круг лиц, близких к правительству генерал-адъютант граф С., жандармский генерал Д., князь К., граф Т., сенатор Ж. Автор, повторявший в уме урок, некогда прочитанный ему г-жой X., был потрясен направлением разговора.

«Когда все расселись за столом и шум, неизбежный в начале обеда, понемногу утих, г-жа Б., обратилась к гостю, который явился последним (капитану того же полка, что и полковник Б., и тоже адъютанту императора) и спросила его о причине опоздания.

 Я присутствовал на смотру, который император делал Преображенскому полку, — сказал капитан, — а так как некоторые построения пришлось повторять до трех раз, все это продлилось дольше обычного.

 Как, — спросил генерал Ж., — император снова инспектировал преображенцев? Но ведь он же устроил им смотр на прошлой неделе.

 Что вы хотите, — заметил граф С. , — это сделалось какой-то манией. Император не знает другого времяпрепровождения, как играть в солдатики. Гвардия сыта по горло учениями и смотрами!

 Это поглощает его целиком, и у него уж не остается времени на другие дела, — добавил сенатор Ж. — Вот уже восемь дней как министр юстиции напрасно добивается аудиенции, чтобы получить высочайшие резолюции по ряду дел, которые рассматриваются в сенате.

 Если и дальше так пойдет, все придет в упадок, — заметил с другого конца стола кн. К. — В Министерстве внутренних дел мы ожидаем иногда неделями высочайших резолюций, которые вообще не прибывают, потому что император занимается только военными.

 На это я позволю вам возразить, — заметил граф С. — Император занимается и многими другими вещами, лишь бы они касались его прославленной железнодорожной линии между Петербургом и Москвой.

Эти слова графа С. явились сигналом для всеобщего вопля, который поднялся со всех сторон по поводу так называемой несчастной идеи московской железной дороги. Все единодушно осуждали это предприятие. Находили нелогичным, что в стране, в которой почти совсем нет шоссейных дорог, сооружают железную. Исчисляли, что на деньги, в которые станет эта "императорская игрушка'', можно было бы покрыть всю страну широкой сетью шоссе» (Ibid. P. 22-24).

«— Неужели несмотря на все это, — позволила себе заметить г-жа Б., — несмотря на доказательства столь убедительные, император продолжает настаивать на исполнении этого проекта?

— Сразу видно, что вы не знаете императора, — сказал на это генерал Д., — это самый упрямый из людей, и если он уже вбил что-нибудь себе в голову, вы напрасно будете стараться переубедить его». В заключение этой речи Д., приведенной, как и весь текст, по-французски, автор добавляет в скобках русскую цитату, воспроизводящую собственные слова генерала: «Dussiez-vous aiguiser un pieu sur sa tête!» («хоть кол на голове теши!»)

Фиркс заключает: «Последнее замечание генерала Ж. довершило мое изумление. Поскольку я не мог допустить, что случай соединил за столом г. Б. только личных врагов императора, я понял, что услышанное мной не личное мнение тех, кто говорил, а выражение идей, господствующих в петербургском обществе» (Ibid. P. 26).

Таким образом, наш автор убежден, что в 1833 г. он находился в обществе пламенных поклонников Николая I, а в 1842 г. угодил чуть ли не в стан мятежников. И это, полагает он, показатель общего состояния петербургского общественного мнения.

Для того чтобы подвергнуть приведенный текст анализу, прежде всего следует раскрыть весьма прозрачные сокращения имен. Г-жа X. — это, конечно, Елизавета Михайловна Хитрово, князь В. — П. А. Вяземский, г-жа И. — жена (еще не вдова, здесь Фиркс ошибся в датах, что с ним часто случалось, например он писал «мятеж 14 декабря 1826 (!) года») атамана донских казаков генерал-лейтенанта В. Д. Иловайского. Облик этого салона, его ясно выраженный оппозиционный характер достаточно выяснен в пушкиниане (См. Измайлов H. В. Пушкин и Е. M. Хитрово // Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово, 1827—1832. Л., 1927. С. 185-195, Лотман Ю. M. Из истории полемики вокруг седьмой главы «Евгения Онегина»  (Письмо Е. M. Хитрово к неизвестному издателю) // Лотман Ю. M. Пушкин. СПб., 1995. С. 463-467). Жена донского атамана Иловайского также вряд ли была в восторге от Николая I, если вспомнить, что муж ее, подавший в 1826 г. специальную записку о положении на Дону, был обвинен Чернышевым в «суждениях вольнодумных» (Русская старина. 1875. №4. С. 712) (среди авторов записки был сотник В. Д. Сухоруков, причастный к делу декабристов и по распоряжению Николая I поставленный под «бдительный надзор» (См. Восстание декабристов. Материалы. Л., 1925. Т. 8 (Алфавит декабристов) С. 182)), стал жертвой следствия и вынужден был выйти в отставку. Офицеры из его ближайшего окружения были разжалованы, некоторые сосланы на Кавказ (См. Фадеев А. В. Россия и восточный кризис 20-х годов XIX века. М., 1958. С. 192).

Для того чтобы понять подлинный смысл слов Е. M. Хитрово, сказанных барону Фирксу, следует помнить, что люди, собиравшиеся в ее салоне, чувствовали себя на подозрении и учитывали постоянную возможность проникновения в их круг правительственных агентов. Особенно опасным было положение П. А. Вяземского, только что написавшего пущенную им по рукам и доведенную до сведения правительства смелую записку «О безмолвии русской печати». Вяземский зондировал возможность добросовестного сотрудничества либеральных кругов с правительством, которое, в свою очередь, должно было, по его мысли, пойти на уступки общественному мнению, гласности и стонущей в цензурных тисках литературе. Записка была направлена в околоправительственные сферы через бывших арзамасцев Полетику, Дашкова и Блудова. Можно было не сомневаться, что давний неприятель Вяземского Бенкендорф встанет в оппозицию к этим проектам, и следовало опасаться каверз с его стороны, включая и провокации.

В этих условиях появление молодого, никому не известного офицера, который сразу начал публично произносить крамольные речи, могло быть истолковано самым неблагоприятным образом. Интересно, что Е. M. Хитрово сочла необходимым в первую очередь заверить либерального молодого человека в полной лояльности Вяземского. Однако, не опасаясь за себя лично и не зная точно, с чем имеет дело — с неопытностью или провокацией, — она в осторожных выражениях дала понять собеседнику, что в душе сочувствует либеральным настроениям (за недостатком места мы опустили мнение ее о воинской чести и телесном наказании солдат, особенно интересное в устах дочери Кутузова), и одновременно резко осудила его болтливость. Таким образом, если бы собеседник оказался подосланным агентом, ее речь прозвучала бы как утверждение лояльности посетителей салона, и в первую очередь опального Вяземского. Если же перед ней был неопытный юнец, ее речь могла прозвучать уроком, как следует держать себя оппозиционно настроенному человеку в Петербурге 1833 г.

Так дешифруется сцена поклонения Николаю I в начале 1830-х гг. Что же стоит за сборишем оппозиционеров, в которое Фиркс попал в 1842 г.? Прежде всего, кто такой хозяин дома? Фиркс характеризует его как «человека очень богатого, женатого на дочери одного из самых богатых землевладельцев империи. На его обедах, по его словам, бывали "лица", наиболее приближенные к престолу, "министры" и "вельможи высшего ранга"» (Schedo-Ferroti D. К. Etudes sur l'avenir de la Russie. P. 22). Инициал «Б» в сочетании с указанием на службу в гвардии, чин полковника и звание флигель адъютанта позволяет с уверенностью определить, что речь идет об А. П. Бутурлине (См. Милорадович Г. А. Список лиц свиты их императорских величеств с царствования императора Петра Великого по 1886 г. Киев, 1886. С. 113.). Бутурлин был любимцем Николая I, который поручал ему почетные (например, вручение Дибичу от имени царя фельдмаршальского жезла), а порой и щекотливые миссии (например, миссия его при великом князе Константине Павловиче в 1830 г., бесспорно, была связана со стремлением Николая I иметь около брата, к которому он относился с недоверием, безусловно преданного себе человека). Незадолго до описанной беседы, в 1841 г., Бутурлин получил от императора поручение подавить волнения крестьян в Лифляндии и весьма успешно с ним справился.

Еще более колоритна фигура жандармского генерала Д. Это, конечно, управляющий III отделением и начальник штаба корпуса жандармов Л. В. Дубельт. Характеристика гостя С. как генерал-адъютанта в сочетании с графским титулом определяет, что речь может идти только о графе Александре Григорьевиче Строганове, который именно в это время занимал должность управляющего Министерством внутренних дел. Сенатор Ж., по всей вероятности, M. H. Жемчужников, который в молодости был адъютантом Аракчеева, а с начала николаевского царствования служил в корпусе жандармов. В 1831 г. он начальствовал над всей военной полицией действующей армии. Позже он был назначен петербургским гражданским губернатором и в этой должности заслужил особое благоволение Николая I.

Таков круг лиц, беседу которых довелось слушать Фирксу. Ясно, что он находился в кругу особ, взысканных императорскими милостями и составляющих бюрократическую элиту околоправительственных кругов, особенно отмеченную связью с корпусом жандармов и Министерством внутренних дел. Здесь, в присутствии самого Дубельта, можно было не бояться случайных соглядатаев. Фиркс не понимал, что в стране, лишенной права иметь и выражать свое мнение, право на критику превращалось в прерогативу высшей бюрократии, и им дорожили как своеобразным знаком избранности. Барон, конечно, заблуждался, когда думал, что русское общество могло выражать то же мнение, что и Дубельт в избранном кругу высоких чиновников. Того свободоязычия, которым щеголяли собеседники Фиркса, нельзя было в те годы услышать даже в кружке Белинского, где, как свидетельствовал Тургенев, «предметы разговоров были большей частью нецензурного (в тогдашнем смысле) свойства, но собственно политических прений не происходило: бесполезность их слишком явно била в глаза всякому» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. В 28 т. Т. 14. M., Л., 1967. С. 49-50). Конечно, показания Тургенева можно было бы скорректировать рядом других источников, которые подтвердили бы, что и в антиправительственных кругах происходили «политические прения». Однако здесь отсутствовало щегольство ими как корпоративной привилегией.

Фиркс как свидетель находился в особо выгодном положении для собеседников он был «свой» — в нем не видели иностранца, поскольку он был офицером русской службы, его не считали чужим, поскольку, как можно полагать, он уже находился в определенных отношениях с III отделением. Вместе с тем разница в чинах и служебном положении между ним и остальными гостями была столь велика, что его не замечали. Словом, его не воспринимали как стороннего наблюдателя, и бутурлинские гости чувствовали себя вполне по-домашнему. Но по своему внутреннему ощущению он был иностранцем, для которого любая обыденная сцена любопытна, ибо непонятна.

Как иностранец, владеющий чужим языком, он понимал слова, но не понимал прагматику, отношение говорящих к своим словам. В салоне Хитрово мысли надо было маскировать, потому что за них можно было жестоко поплатиться. В тесном кругу высших дельцов III отделения и Министерства внутренних дел сохранять маску официальности означало ставить себя в положение или низшего, который не смеет быть искренним, или потенциального интригана, ханжи и плохого товарища (Сказанное не отменяет и другой стороны вопроса — бесспорного факта как эволюции политики Николая I, так и изменения в отношении к нему русского общества).

Фиркс не понимал глубокого цинизма николаевской государственности, элита которой наслаждалась возможностью «дома» не разделять те самые идеалы, ради которых она обрекала Россию на безмолвие. Нарисованная им сцена замечательна как свидетельство глубокого внутреннего кризиса николаевской империи, но она неверна по выводам.

Барон Фиркс был внутренне глубоко чужд русскому обществу, и заблуждения его не были случайны, не владея условностями социального поведения различных групп современной ему России, он при истолковании наблюдаемых им сцен снимал социальный метафоризм. Поэтому он увидал друзей императора в оппозиционных интеллигентах, а врагов — в будирующей бюрократической элите. Однако искаженный текст при выявлении коэффициентов искажения также может превратиться в ценный исторический источник.

1976