Баранов Е. Московские легенды Корзинчиха и Коншиха

     Неизвестный, лет пятидесяти, по виду похож на рабочего-сезонника. Встретился я с ним в чайной на улице Герцена (бывшая Никитская), за общим столом. Во время нашего чаепития в чайную вошел пьяный нищий и, обходя столы, просил «поддержать его существование на земле». На его просьбу никто не отозвался. Он принялся ругать посетителей «свиньями», «скотами» и «подлецами». Хозяин чайной стал выпроваживать, но тот упирался и буянил. Был вызван милиционер, который и убрал его.

     Этот случай дал повод к разговору за нашим столом о нищих. Один из собеседников рассказал о том, что после смерти одного нищего в его тряпье было найдено две тысячи рублей. Затем разговор перешел на благотворителей прежнего, дореволюционного времени, которые своими подачками «распложали нищих». Упомянутый выше неизвестный рассказал о двух благотворительницах, вдовах чаеторговца Корзинкина и фабриканта Коншина.

     Корзинкин, который чаем торговал, как помер, жене три мильена чистоганом оставил да еще магазины, дома. А сама Корзинчиха уж старая была. И разохалась:
— Ох, ох... Какая уж тут торговля? говорит. Дай Бог и без торговли мильены прожить.
     И не стала больше торговать, а все по церквам да монастырям ездила молиться. И был ей от духовенства почет: по одну сторону игумен стоит, по другую — архимандрит, а сама она в кресле сидит: ногами болела, вот и подавали ей кресло. Посидит, встанет, помолится и опять сядет.
     Вот какое ее было житье на старости лет: все молилась да вздыхала. И жила бы она себе без хлопот, да тут искушение нашло на нее. Приезжают раз к ней важные особы:
—  Мы, говорят, приют для бедных старушек строим, и все у нас готово и план есть, только для начатия десяти тысяч не хватает.
— Ну что ж, говорит она, возьмите десять тыщ, только в дело произведите. Они взяли и произвели себе в карман.
     А управляющий, который за ее домами смотрел, сумневается насчет приюта. — Дай, говорит, пойду посмотрю, что там за приют.
     Пошел, искал, расспрашивал и никакого приюта не нашел. Пришел и докладывает Корзинчихе:
—  Это, говорит, не приют, а лишь одна аферистика. И разъяснил про это мо-шенство.
     Она и разохалась.
—  Ох, ох... Какие, говорит, бессовестные люди есть на свете. Лучше, говорит, заключенным в тюрьмах помогать, потому что не все за вину сидят, есть и без вины страдают.
     А управляющий говорит:
—  Много не надо посылать, а сперва, говорит, сделайте испытание — пошлите сотенную.
     Она и послала сто рублей.
— Хоть, говорит, по пятаку на человека, лишь бы без обиды разделить.
     Ну, начальство «разделило»: «катеньку» (На кредитном государственном сторублевом билете царского времени имелось два изображения (одно из них водяное) императрицы Екатерины Второй, отсюда название этого билета «катенька», «катюша», «катеринка».) в портамонет положило, а портамо-нет — в карман.
— По две, говорит, с половиной копейки на человека пришлось.
     А управляющий не верит, пошел, все разнюхал, разузнал. И опять докладывает Корзинчихе. Она в огорчение пришла и опять разохалась:
— И где, говорит, только стыд у людей? Арестантов, говорит, и тех обижают.
     И приказала хлебное подаяние делать арестантам: кусок булки с фунт — порция на человека. Ну, хлеб начальство не трогало. Только арестанты под конец недовольны стали:
— Что это, говорят, Корзинчиха, так-растак зарядила все хлеб да хлеб, а нет, чтобы пирожка с капусткой прислать!
     Ну, понятно, шпана (Шпана — презрительное название арестантов и босяков. Слово тюремного происхождения: арестанты шпаной называют вшей, уподобляя последних по обилию их на каждом из них тонкорунным овцам шпанской породы, известным на юге России под названием шпанки), что с не возьмешь? Ни стыда, ни совести у людей. Управляющий и говорит:
— Одна неблагодарность: матерно ругаются, требуют пирогов с капустой. Она опять:
— Ох, ох... С этими, говорит, мильенами только нагрешишь.
     Понятно, нагрешишь. Сынков у нее не было, вот и нагрешишь, а были бы, так от мильенов и звания не осталось бы — нашлось бы для них местечко тепленькое. Вон, еще до войны, шатался по Москве Солодовникова племянник обтрепанный, ошарпанный, одним словом, хитрованец.
— Угости, говорит, брат, рюмочкой. Я Солодовникова племянник.
— А мне-то, говоришь, какая радость, что ты Солодовникова племянник?
—  Да я, говорит, за шесть месяцев по трактирам, по кабакам восемьдесят тыщ наследства пробуксирил! — А сам в опорках и весь дрожит с похмелюги.
     Ну, что с ним станешь делать? Возьмешь и поднесешь:
— На, на, мол, пей, ежели ты такой артист.
     Вот кому бы корзинчихины мильены! Он не стал бы охать да вздыхать, а живо бы к делу определил их.
     А Корзинчиха что? При муже до старости прожила, свету настоящего не видела и как обращаться с народом, не знала. Вот и охала с мильенами своими, как квочка с цыплятами.
     А то еще была Коншиха. Тоже муж оставил сколько-то мильенов — пять или больше, фабрику, и дом на Пречистенке с мильен стоит. С виду суровая такая была старуха, а звали Варвара Сергеевна. Ну, тоже помогала бедным, нищей братии — обмывала, обряжала, кормила. Только заведено было у нее не как у людей, а на особый лад. Придет, бывало, какая-нибудь бабенка-пьянчужка... И-и... расплачется, расхнычется — косушку сорвать метит. Глянет на нее Коншиха раз, другой, нахмурится.
—  Ты это, говорит, что же раба Божия, неумывкой ко мне пришла? Анисья! — кричит.
     А эта Анисья кухаркой была, лет десять у Коншихи жила и с ней в одну дудку играла. Вот и явится, а Коншиха приказывает:
—  Возьми, говорит, эту рабу Божию на кухню, пусть рожу вымоет да ручищи и башку тоже. Щелоку, говорит, и мыла не жалей, а то на ней грязи наросло на вершок. Рубаху дашь чистую, а ее рубаху под плиту — нечего, говорит, вшей разводить.
     Ну, Анисье это не впервые, вцепится в «рабу Божию», как кобчик, потащит на кухню. Как примется башку ногтями скрести, так той в пору кричать. И вымоет, принарядит, поведет напоказ. Оглядит Коншиха.
—  Ну вот, говорит, мало-мало на человека стала похожа. Ты, говорит, раба Божия, водку пьешь?
     А та и заклянется:
— Дай, говорит, Бог, скрозь землю провалиться, ежели пью. Не потребляю, говорит, Варвара Сергеевна, я такого напитка.
     Ну, Коншиху не обманешь, она видит сову по полету.
—  Врешь, врешь! — говорит. — Тебя по бельмам видно, что трескаешь. Анисья, говорит, дай ей водки, накорми, да полтину в зубы — пусть идет на все четыре света белого.
     И опять поведет Анисья бабу на кухню. Закатит ей чайный стакан водки, щей нальет, мяса наложит не жалеючи. Та с голодухи и накинется... Жрет, жрет и отвалится.
— Не могу, говорит, больше.
—  Нет, — говорит Анисья, — жри все до конца, не то за пазуху вылью, а чашку об твою башку разобью.
Ну, что поделаешь? Хочешь-не хочешь, а надо доедать. Вот через силу докончит все и разопрет ее, как свинью. Тут Анисья и выдает ей полтину:
—  Ступай, говорит, и вот тогда-то приходи, да смотри, не умывайся, а чем грязнее будешь, тем лучше.
     Вот видишь, чего требовалось Коншихе и Анисье — человека мыть. Это самое главное ихнее дело было. А придет какой чисто вымытый, так это для Коншихи вроде как бы обида.
— Ты это, говорит, раб Божий, куда пришел? На бал или в тиатер? Вон! Сию минуту вон! Чтобы твоего духу не воняло!
     Ну, тут поскорее беги без оглядки, не то дворник кулаками на улицу вышибет.
     Вот как обходились с чистыми людьми, а какой-нибудь рванине, что ни на есть последнему хитрованцу — почет, только чтобы обязательно голову мыть. Такой уж закон был у нее. Кто ни приди — баба или мужчина, а не минует Анисьиных рук. Ну, понятно, кто от такого добра откажется? Тебя задарма вымоют, рубаху дадут, водкой напоят, накормят да еще полтинником наградят, а ты на дыбы станешь? Так это — одно остолопство.
     А все же нашелся и супротивник. Тоже хитрованец, Федором Семенычем звали. Здоровенный старичище был, пьяница из пьяниц и матершинник, одним словом, последняя сволочь. А ему почет от Коншихи шел. Ну, почет не почет, а кормили хорошо и водки тоже неплохо давали. Вот он и хаживал раза три в неделю. Только все же под конец поругался из-за этого мытья.
     Приперся раз здорово под шахве (Шахве — испорченное французское слово chauffe — подогретый; в переносном значении — находящийся в легком опьянении, навеселе.). Анисья потащила было его мыть, а он уперся и давай матюкаться.
—  Что это, говорит, так-растак, вы такую акробацыю взяли — беспременно человека мыть? — И пошел разрумянивать и Коншиху, и Анисью. А те ничего: стоят да посмеиваются.
     Его еще пуще зло взяло от этого смеха:
— Ноги моей у вас больше не будет! — кричит, и ушел. Ушел и с месяц не показывался. Так что же скажешь?
     Ведь посылала Коншиха дворника за ним! Пошел дворник, разыскал на Хитров-ке этот «драгоценный алмаз», привел. Коншиха и напустилась:
— Совесть, говорит, есть у тебя? Почему столько времени не приходил? А он и говорит:
— Да что, Варвара Сергеевна! Когда ни придешь, все мыть да мыть. Она и давай его пробирать:
—  Да как же, говорит, вас чертей, не мыть? Ведь обовшивели все с головы до пят!
     А тому и сказать на это нечего, потому что — правда. Да и на самом деле, какое уж хитрованское житье? Постоянно в грязи, в навозе, как тут не быть вшам?
     Ну, и потащила его Анисья на кухню и обработала за мое почтение. Принарядила, водочки поднесла, а насчет этого кушанья, так жри на выбор что хочешь: тут и жаркое, и курятина, индюшатина, котлеты и разная премудрость под соусом. Он и пошел трескать. Сам потом рассказывал про это угощение:
— Моя, говорит, братцы, канплекцыя того не дозволяла, сколь много я тогда этого великолепного кушанья поел.
     А тут еще Анисья руль ему сунула — он и сам размяк, стал опять ходить, да только скоро спекся, опился водки. Ну, подох и подох — тужить о нем некому было, собаке собачья честь. А Коншихе не до него было, другим делом занялась: собор в Серпухове начала строить. Сама она серпуховская была, вот и хотела, чтобы память о ней осталась, да через одного монаха вся ее затея распалась.
     Шут знает, откуда он явился, прислонился к Коншихе и все проповедовал, как надо на свете жить по-праведному. Только эта его проповедь мошенническая была: хотел голову человеку затуманить, а сам целил Коншихин капитал царапнуть. Он такое мнение в своем уме положил, что, дескать, Коншиха старуха дурашливая и обмануть ее ничего не стоит. А Коншиха еще не потеряла ума и хорошо понимала, каким духом дышит человек. Слушать она слушала его рацеи, а кошелек подальше держала.
     Вот он молол-молол да раз и говорит:
— Что это, Варвара Сергеевна, такое? Вокруг вашей головы сияние. Она и спрашивает:
— А какое же это сияние, отец? А он возьми и брякни:
— Да я, говорит, так разумею, что вы вполне просвятились, а святым, говорит, деньги один только соблазн. Лучше, говорит, давайте, я их на монастырь потреблю.
     Тут она хлоп, хлоп! его ладонью по щеке.
— Ах ты, говорит, сукин сын! Да как, говорит, ты осмелился грешного человека к святому приравнять?! — И еще его хлопнула.
     А было в самом Серпухове, при народе... Ну там, свой народишко, который при ней находился. И как она отхлопала его по щекам, он озлился и с кулаками налетел было на нее да сам попал в переплет. Как сгребли, как пошли мять... Уж они мяли, мяли... еле жива оставили. Проскрипел он два дня и ноги протянул. Ну, сейчас эти доктора натомировать, уж без этого у них никак невозможно. Вот разрезали, распотрошили, смотрят — печенки отшиблены, два ребра перебиты.
— Да тут, говорят, убийство!
     И задымилось было дельце немалое, да сейчас же затушили: три тысячи роздали нужным людям, и дело насмарку. Еще монаха и виноватым сделали:
— Так, говорят, ему и надо, не распускал бы зря длинный язык!
     Ну и сволокли раба Божия на кладбище, похоронили, и как не жил на свете. А Коншихе дело это не прошло даром: растревожилась она, совсем расхворалась. Лежит в постели, охает и все монаха клянет:
—  Этот, говорит, окаянный дух, монашек непутевый, все дело испортил: не дал собор достроить, да и самое в гроб уложил: чую, говорит, смерть моя идет.
     Ну, поохала да той же дорогой вслед за монахом пошла. А собор так и остался недостроенным: фундамент заложили, стены начали было выводить, да на том и дело стало.

     В. С. Коншина («Коншиха») — жена известного в свое время московского фабриканта-мануфактуриста, в низах Москвы помнится только людьми старого поколения. По словам одного из них, она действительно принимала у себя во дворе нищих, оделяя каждого двадцатью копейками, нередко давала им белье, которое, по обыкновению, пропивалось. Приказывала ли она мыть голову нищим и гнала ли со двора чисто одетых просителей, рассказчик не знает, но ему известно, что женщин-нищенок, приходивших к ней с кучей детей, взятых «напрокат», она не жаловала, как обманщиц.




Понравилась статья? Поддержите нас донатом. Проект существует на пожертвования и доходы от рекламы