Национальный Эрос и культура. Том 1 Любовь-опора и любовь-иллюзия в словацкой поэзии начала ХХ века

В искусстве конца XIX — начала XX века традиционные жизненные ценности проходят через трудное испытание сомне­нием. Противоречивость и зыбкость познаний о жизни часто приводят поэтов к разочарованию, чувству бессилия, растерян­ности перед загадками бытия. Однако жизнь без идеалов невоз­можна. Особенно остро это ощущается в такое время, когда шаткость устоев и предчувствие катастроф порождают настой­чивое стремление к красоте и истине, которые нередко прозреваются в отдаленных эпохах — античностьСредневековье — или экзотических странах (ориентальные мотивы). В начале XX века выдвигают свои принципы нового искусства и новой жизни русские «младшие символисты», призывавшие к твор­ческому преобразованию жизни (См., в частности: Ермилова Е. В. Теория и образный мир русского символизма. М., 1989; Пискунов В. Сквозь огонь диссонанса // Белый А. Сочинения. М., 1990. Т. I. С. 8-9).
Желание найти в жизни прочную опору весьма значимо для словацких поэтов той поры. В словацкой поэзии начала XX ве­ка сильна связь с отечественной романтической традицией, в которой скорбь соединяется с оптимизмом, с попыткой отыс­кать и утвердить положительные жизненные доминанты, — и это приглушает декадентские настроения, наполняет светом даже безрадостные лирические рефлексии. Традиция предоп­ределяет и известную целомудренность в трактовке эротиче­ских мотивов. Словацкая лирика XIX века была по преимуще­ству гражданственной, патриотической, философской, пейзаж­ной — в условиях национальной несвободы словаков и постоян­ной борьбы за выживание национальной культуры отходили на второй план сугубо личные переживания. Любовная лирика создавалась, но в «чистом виде» осознавалась как бы несвое­временной. Теоретик словацкого романтизма Людовит Штур воплотил эту мысль и в стихах. Его лирический герой с болью отказывается от союза с любимой, поскольку его судьба связа­на со страдающей родиной и его жертвы ради спасения отчизны могут принести девушке несчастье, — лучше расстаться:
 
Любовь обрушилась; отчизна в мучениях —
для нее он готов от всех утех отречься.
 
(«Прощание», 1841) (Štúr L'. Dielo. Zv. 4: Básně. Вг., 1954. S. 125. — Перев. подстрочный. Подробнее о любовной лирике Штура и ее «платоническом» характере см.: Шведова Н. В. Людовит Штур и развитие словацкой поэзии // Людовит Штур и его время. М., 1992. С. 67-68)
 
Тема любви органично сплеталась с патриотическими моти­вами в лиро-эпике Я. Коллара и А. Сладковича (20-40-е годы). Во второй половине века любовная лирика почти отсутствует у крупнейших словацких поэтов — С. Гурбана-Ваянского и П. Орсага-Гвездослава. Ее возрождение начинается именно на рубеже XIX-XX веков, в творчестве Я. Есенского и И. Краско, предвосхищающем расцвет Словацкой Модерны. Возвы­шенное отношение к возлюбленной, отсутствие фривольных, «нескромных» моментов в поэзии XIX века, повлиявшее и на лирику начала XX века, объяснялось в немалой степени тем, что среди словацких литераторов вначале преобладали священ­ники или выходцы из соответствующих семей (протестантского вероисповедания). Строгие нравственные законы определяли «сдержанный» (разумеется, не по силе и глубине переживаний) характер интимной поэзии.
Несмотря на все колебания мировоззрений и стилей, лю­бовь — вечная тема литературы, тем более лирики. На рубе­же веков ее значимость как одной из незыблемых жизненных ценностей возрастает: «Все, кружась, исчезает во мгле, / Не­подвижно лишь солнце любви» (Вл. Соловьев). Поэтически осмысляются само переживаемое чувство и отношения меж­ду любящими. В разработке этой темы у поэтов, соотносимых со Словацкой Модерной, намечаются как бы два полюса. С одной стороны, это любовь как основа жизни, высокое чув­ство, сродни религиозному экстазу, очищающее и воскреша­ющее (Иван Краско, Иван Галл, Владимир Рой). С другой — это мираж, нечто желанное и воображаемое; кто-то не хочет с ним расставаться (Галл, Андрей Клас), а кто-то (как Янко Есенский) трезво смотрит на эту романтическую иллюзию. Как мы убедимся, между этими «полюсами» практически каждый из названных поэтов находит промежуточные эмо­ционально-смысловые точки, нередко противоречивые...
Сама любовь остается, по сути, неизменным идеалом, но меняется субъект переживания, что так заметно в лирике. Иван Краско, ярчайшая фигура Словацкой Модерны, ближе других стоящая к европейскому символизму, выразил в стихах мучительную утрату целостности и определенности собственного «я». Это и стихотворения в прозе «Ночь» и «Я» (1908, 1910), где тяжесть познания и «наследственной вины», противоречия веры и разума рождают смятение и страдания души, ощущение «ха­оса» и «удушающей неопределенности» в себе самом. Это и «раздвоение души» — на идейном и образном уровне — в стихо­творениях «Под утро» и «О душа моя», композиционно связы­вающих два сборника Краско: «Nox et solitudo» (1909) и «Сти­хи» (1912). Подобные мотивы, в более отчетливом неороманти­ческом звучании, мы находим у Владимира Роя, стихи которого нередко пронизаны литературными импульсами, своеобразно развиваемыми. Особенно значимы у него переклички с Крас­ко, поэзией которого Рой восхищался, — типологическая бли­зость и непосредственное «эхо» (См.: Gáfrik M. Poézia Slovenskej modemy. Вг., 1965. S. 267-271). Мотивы внутреннего противо­борства и раздвоения души возникают, например, в стихах из цикла «Терцины» (1909) — о противоречиях сердца и разума, о «двух душах» в одной, столкновении доброго (донкихотовского) и злого (каиновского) начал; противоречие осложняется социальными мотивами — «Песня противоречивых душ» (1911).
Для многих поэтов характерен образ безответно плачущей души, одинокой среди таких же неприкаянных, блуждающих в тумане душ. Опять же здесь наиболее выразительны стихотворения Краско, чье творчество, небольшое по объему, как бы сконцентрировало в себе основные тенденции «модернистской» словацкой поэзии. Несоединимость одиноких душ, их «неопо­знанный», тающий в ночи призыв, поиски близкого человека — один из основных мотивов «Ночи и одиночества» Краско; на­строение мистической тоски возникает и во втором его сборни­ке («Сегодня зори...»). Безответность призывов, с пронзитель­но искренним «А лучше я не умею звать», — звучит и у В. Роя в элегическом цикле «Tristia» (1909 — 1911). Те же образы — в стихотворении Андрея Класа (Франтишка Вотрубы) «На запа­де» (1906), стилизованном «под Краско» и подписанном его первым псевдонимом «Янко Цигань». «Души, породненные общей болью», блуждают и в мистической «Секстине» Ивана Галла.
В такой ситуации обретение любви, точнее — способности любить, становится вопросом жизни и смерти. Это характерная для символистов дилемма, о чем писал, в частности, Андрей Белый: «Воссоздавая полноту жизни или полноту смерти, совре­менный художник создает символ; то, что заставляет сгущать краски, создавать небывалые жизненные комбинации, и есть категорический императив борьбы за будущее (смерть или жизнь)» (Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 256). Словацкие символисты — Краско, Рой — отталкиваются скорее от «полюса Смерти», от нависающей угрозы небытия, уничтожения, разрушения ценностей (абстрагированной Красо­ты, Молодости — и более конкретных надежд и мечтаний). Примечательны здесь образы «мертвой молодости» (Краско) и «мертвой Весны» (Рой). Символический пейзаж Смерти создан Краско в стихотворении «Сонет» (сб. «Стихи»). «Предчувствие смерти», «мертвые грезы и надежды юные», «могила чем-то погубленной жизни» — образы Роя (в стихах 1908 г.). Смерть для поэта может быть выражена метонимически — как «немо­та»: «Мертвое прошлое, в будущем — пусто и немо» («Аскеты» Краско), «Седой туман объяла немота» («Tristia-25» Роя), «немо­та Судьбы» («Стародавняя ночь» Галла). Но поэты Словацкой Модерны находят в себе силы, чтобы бросить вызов повседнев­ности во имя любви:
 
Тебя я, Жизнь, вызываю на бой.
С утра до ночи продлится спор
во имя красавицы наших гор.
(«Жизнь» Краско) (Krásko L Suborné dielo. Вг., 1966. S. 101. Здесь и далее перевод наш. — Н. Ш. Цитаты по этому изд.)
 
Причем бой этот — «не на жизнь, а на смерть»: победит либо лирический герой, либо «Жизнь», то есть чреватая катастро­фой реальность, суровые отношения между людьми, угрожаю­щие жизни как таковой, таящие в себе смерть для красоты и любви. Похожий образ — жизнь зовет на бой — в стихотворе­нии Роя (1910) звучит иначе, как романтический призыв к дей­ствию; сомнения, разочарования, печаль у Роя соединяются со страстным желанием жить настоящей, наполненной жизнью: «Жизни, жизни — чистого вина! / Не темноты могильной... — кипения борьбы» — и т. п. («Иногда предчувствие смерти меня мучит...», 1908) (Roy V. Básně. Вг., 1963. S. 17). Одна из главных ценностей такой жизни для Роя — любовь. У И. Галла животворность любви выражена с помощью сказочной символики, восходящей к фольклорно-романтической традиции (Ян Ботто): любовь расколдует «спя­щее» сердце, вокруг которого мощно струится жизнь («Про­клятье моего сердца»).
Отношение к возлюбленной у названных поэтов — часто молитвенное; любовь получает возвышенно-религиозное звуча­ние. При всей пессимистичности стихотворений, посвященных загадкам бытия, непостижимым тайнам, второй (и последний) сборник Краско — «Стихи» — пронизан светом высокой любви, которая созвучна «мистической» или «детской» вере: «Так нетерпеливо...», «Горные цветы вянут...». Человека, который не отвечает на бескорыстный и щедрый дар любви, ждут горький опыт и опустошение:
 
Он не верил — отыгрались кривотолки...
Сердце превратил в осколки,
ну а жизнь живется только
ради человека.
 
(«Песня», s. 86)
 
Примечательно, что самоотверженную любовь проявляет в этом балладическом стихотворении женщина, а мужчина с его нерешительностью и сомнениями оказывается несостоятельным, причиняющим горе. У Я. Есенского соотношение иное: расчетливость и меркантильность женщины, «льстивого созда­ния», разбивает возвышенные душевные порывы мужчины, приводит его к разочарованию и желчным выпадам против «прекрасного пола» (в частности, поэма «Воспоминания», 1904).
Книга «Стихи» посвящена невесте Краско, Илоне Князовичовой: «Так читай, дорогая, в моей душе». Наконец может про­изойти слияние двух близких душ, мистическое единение «внут­ри себя», несущее «выздоровление» больной душе лирическо­го героя («Так нетерпеливо...»). Воскрешающей силой в стихо­творении «Сегодня» обладают у Краско родная природа и лю­бовь (в романтически-возвышенном понимании). Жертвенность любви, которая не всегда способна успокоить терзания духа, подчеркнута в сонете «Лишь тебе»; жертвы все-таки не напрас­ны — «в глубоких тьмах моих ты светишь мне!» (s. 96). Любовь в книге Краско «Стихи» становится той иррациональной силой, которая помогает лирическому герою выстоять в немилосерд­ной схватке с действительностью — во имя подлинной Жизни.
У Владимира Роя есть сходный мотив: священность любви («Фетиш?», 1912). Однако любовь у него — более «живое» и конкретное чувство, делающее жизнь наполненной, подлинной. Символика здесь бывает гораздо «прозрачнее», нежели у Крас­ко, на уровне эмоциональной аллегории — при изысканности образов: например, «языческая» персонификация Ночи, таинственной красавицы с горячо бьющимся сердцем, — «Я призна­юсь в любви темной деве Ночи» (1910).
Любовные мотивы преобладают в поэтическом творчестве Ивана Галла, создававшего свои яркие и самобытные стихи в молодости — в основном в 1904-1908 годах. Символическая и импрессионистическая образность у Галла («Ночь», «Песня», «Вальс» и др.) имеет, с одной стороны, «земной» эмоциональ­ный импульс, который первичен, а с другой — вторичные им пульсы утонченной культуры (музыка, картины Бёклина и Хокусая, японский фарфор, из которого сделана «Прекрасная Дама», шедевры мировой литературы и т. п.). Сочетание кон­кретно-чувственного и отвлеченно-мистического начал порож­дает своего рода «колебания» в мироощущении и поэтике Гал­ла, который оказывается ближе то к Краско, то к Янко Есенскому. Любовь у Галла — и опора и иллюзия; второе более от­четливо, но не однозначно. Молитвенно-возвышенное отноше­ние к любимой выражено в стихотворении «Эротическое», так­же наполненном литературными сопоставлениями: она — «де­мон темноволосый», но в то же время — «богиня моя белоснеж­ная», «княжна эфирной красоты», «исток мечтаний, ясный ру­чей благодати» (Gall L Odkaz. Вг., 1956. S. 19. Далее цит. по этому изд.). Эпитеты вроде «златовласый ангел мой» встречаются и у Есенского, особенно раннего, близкого роман­тической традиции. Источник образности здесь можно усмот­реть, в частности, в одном из лучших произведений словацко­го романтизма — поэме А. Сладковича «Марина» (1846): воз­любленная у поэта-романтика — центр мироздания, олицетво­ренная красота, а вместе с тем — желанное существо из плоти и крови.
Восприятие жизни как спектакля или бала-маскарада род­нит Галла с Есенским, но для последнего такие картины — это зарисовки с натуры, а для Галла — способ вызвать грезы-воспо­минания («Вальс») либо — что чаще — аллегория или символ обманчивости впечатлений, «неистинности» человеческого об­лика. Литературно-сценические и исторические персонажи на костюмированном балу служат не только «эмблемами» нрав­ственно-психологических качеств: благодаря «маскарадносги» и контрастным сочетаниям «размыкается» значение известных образов, обнаруживая невысказанную глубину. «Раздевание» жизненного карнавала Галл показывает с горькой иронией — характерной для Есенского и не присущей Краско. Острое, искренне выраженное сокровенное переживание, ставшее под­спудным мотивом всего стихотворения, прорывается в конце; своей «незащищенностью» и чувством растерянности оно ближе Краско: «...Те, которых я любил, мне остались наиболее чужими» («На Пепельную среду», s. 33).
Образ любимой — или просто прекрасной, влекущей к себе женщины — часто возникает у Галла как мистическая греза, сон, воспоминание, фантазийное впечатление от японской кар­тинки, статуэтки. Изысканные восточные мотивы и взаимопро­никновение искусства и жизни, характерные для стиля модерн, подчеркивают принадлежность поэта к европейской культуре своего времени. Искреннее любовное признание, восхищение «Прекрасной Дамой» овеяно легкой и грустной иронией заклю­чительных строк в двух стихотворениях из «японского цикла»: безупречная возлюбленная сделана из фарфора, и «сердце» у нее из того же материала — оттого она так холодна в своем совершенстве.
Подобно Есенскому, Галл признает несоответствие прекрас­ных, нередко мистических грез и жестокой действительности. Однако в этом «нереальном» мире — сны, грезы, видения, хруп­кие воспоминания, мысленное оживление картинок и статуй — как раз и желает жить его лирический герой; ему очень горь­ко видеть, как тают эти образы, как «в трезвых красках исче­зают иллюзии» («Осень»). Противоречия «сна» и «отрезвления» выражены и в стихах Роя («Tristia»).
Наиболее отчетливо этот мотив «опьяняющей» грезы, кото­рая заменяет грубую реальность, проявился в «Песне пьяницы» Галла. Она перекликается с «Незнакомкой» Александра Блока, где латинское «in vino veritas» обретает неожиданное толкова­ние: истина прозревается в наркотическом забытьи, похожем на сон, возникающий среди обыденной, «трезвой» (и грязной) действительности. У Галла лирический герой тоже «воспламе­няет» воображение вином — красным, как рубин ее губ, и бе­лым, как ее золотые волосы; касаясь бокала губами, он целу­ет любимую. Его стремление: «Пусть не узнает сердце, что все — сплошная ложь, / что все, чем опьяняюсь, — фантазии обман...» То есть в вине не истина, а желанная иллюзия; глав­ное — «пусть не узнает сердце...» (хотя разум знает). И финал у словацкого поэта иной, выдающий конкретную (но роман­тически заостренную) причину терзаний: «...Мой идол мог меня отшвырнуть, как пса!» (s. 25). Здесь нет глубокой символист­ской двуплановости, ведущей от внешнего к запредельному, но в грезах Галла смутно ощущаются идеал, тайна, без чего реаль­ность, «явь», теряет всякий смысл. Драгоценность любовной «обманчивой иллюзии» признает и Андрей Клас: с этой ил­люзией «наивно» отождествлялась любимая («Мелодия», 1903).
Иное соотношение мечты и реальности у Янко Есенского, зрелое творчество которого (примерно с 1905 г.) обнаружива­ет явное тяготение к реализму, заметное и ранее — наряду с неоромантическим началом. Любовь как одна из основ жизни время от времени возникает в обширной интимной лирике поэта (любовные переживания — преобладающая тема довоен­ной лирики Есенского, социальные мотивы начинают «соперничать» с ними сравнительно поздно). Однако лирический герой поэта все-таки «стоит на земле» и слишком к ней привязан, чтобы искать вечных истин в реалиях окружающего мира или провидческих грезах. Он не раз констатирует, что идеалу любви нет места в нынешней объективной действительности.
 
Нет, нет на этом суетном свете
больше бескорыстной, чистой красоты.
И тот, кто носит в себе то чувство
чистое, прекрасное, божественное, истинное,
он — птица, гонимая ястребом хищным...
 
(«Воспоминания») (Jesenský J. Vybrané spisy. Zv. 1. Poézia. Вг., 1977. S. 119. Далее цит. по этому изд.)
 
Романтические порывы причиняют лишь страдания в мире, где властвуют деньги, где судьбами управляют прагматичность, погоня за выгодным браком, приземленность интересов. Бескорыстная, искренняя, многогранная любовь становится либо мечтой, приносящей разочарование (то есть иллюзией), либо светской игрой, минутным развлечением, взаимным обманом — более земным вариантом «заоблачной» грезы. Впрочем, любовь даже в неоромантических стихах Есенского ощущалась как минутное, преходящее переживание, которого не удержать, как не удержать дуновения ветра или перелива волн («Любовь — как будто ветра шум...», 1901). «Есенский наполняет любовную лирику скептицизмом современного человека... Отсюда — прославление мгновения, вера в истинность одной лишь минуты. Он и фиксирует в своих стихах какой-то миг человеческой жизни, всплеск мечты, внезапно переходящей в разочарование» (Будагова Л. Н. Янко Есенский // История словацкой литературы. М., 1970. С. 344). Целая «программа» наслаждения кратким и непрочным чувством изложена в стихотворении «Пробило час...» (1902). Его атмосфера — стремление развлечься ненадолго с помощью «винных жемчугов» и «продажной скрипки» — внешне близка «Песне пьяницы», но это не уход от действительности:
 
Ах, мечтать в минуту мечты,
ах, чувствовать, пока есть время чувствам,
пережить целое мгновение поцелуя,
заплакать, когда зовет сердца голос,
быть трезвым во время отрезвления! (s. 38).
  
Сама образность у Есенского, при насыщенной метафоричности, — более «земная», конкретная, без «дальних планов», по сравнению с поэзией Краско, Роя и др.
Сиюминутность и суетность происходящего делают анахроничной и нелепой традиционную возвышенную лексику, намеренно используемую поэтом («Идиллия», «На прогулке» — 1902; «При прощании», 1895; и др.). «Напевы примадонны» и «сладость шампанского», вплетаемые в восторженный рассказ о счастливых влюбленных («Идиллия»), вносят в него ироническую ноту (таких деталей немало). Кульминация рассказа — «вечные объятия» влюбленных, до гроба и за гробом, — разрешается удручающей банальностью: «Минута... — Альфонз усы крутит. — / Она прическу поправляет» (s. 47).
От грустно-иронических излияний лирического субъекта, окрашенных скептицизмом, Есенский шел к объективированной социальной сатире (в стихах и в прозе). Так, лирическая поэма «Воспоминания» (1904) превратилась в повествование о незадачливом влюбленном, переживания которого становятся показательными для общественных нравов того времени; характерно изменяется и заглавие — «Наш герой» (1910-1913). Есенский подчеркивает в обоих вариантах социальную обусловленность психологии и поведения женщины (девушки из образованной и зажиточной городской среды). Гиперболически выпячено в «Воспоминаниях» стремление женщины к обеспеченной жизни, комфорту, поверхностное кокетство и умение любить прежде всего «себя, себя, себя». Личная драма в поэме Есенского дает материал для обобщений: «Эх, губы женские фальшивы, / то, что они шепчут, — не любовь, / пусть весь мир ее прославляет...» (s. 115). В «Нашем герое» подобные гиперболы уравновешиваются авторским иронически-мудрым, спокойным размышлением — констатацией неизбежного (ч. IV). Здесь уже выявляется эгоизм мужчин, которые хотят присвоить себе женщину целиком и навсегда, — именно это собственническое желание, вырождение романтически-вселенского чувства становится объектом насмешек. «Неверность» женщины, которая не смотрит лишь на одного избранника, то оказывается «природным» качеством, то вновь обретает социально-временные черты: «альбом», в котором портрет только одного мужчины, «принадлежит несовременной женщине» (s. 253). «Наш герой» и его возлюбленная Эленка довольно быстро успокоились после размолвки — это опять звучит иронически по отношению к «высоким страстям», захватывающим человека на всю жизнь. Век романтических героев кончился, «наш герой» уже иной. Идеал — в мечтах и в прошлом, в действительности — бездухов­ный расчет и условности игры. Эту действительность писатель изучает, смеясь над нею то грустно, то саркастически.
Любовь как жизненная опора у словацких поэтов символи­стского и неоромантического направления существует, но ско­рее в виде идеала, символа, мистической сути, представая ча­сто сном, видением (что для символистов бывало более «откро­венным» с точки зрения истины, чем «затертая» повседнев­ность). Этот сон, однако, мог осознаваться и как обманчивая иллюзия, подменяющая действительность. Жестко противопо­ставить эту иллюзию приземленной обыденности, смотреть на нее трезво и пародировать ее (но не идеал!) мог только Есенский, поэт с выраженной реалистической устремленностью. 
 
 
ПРИЛОЖЕНИЕ
 
Иван Краско (1876 - 1958)
 
Робкий аккорд
 
Г-же А. А.
 
Ненастной, темной ночью
блуждал я, одинок,
и плачущему небу
завидовал, как мог. 
 
Без цели шел по свету,
не мог найти никак
ни облегченья боли,
ни вспышки — в сердца мрак.
 
Ах, где-то при дороге,
где крест Господних мук,
прикосновенье встретил
дрожащих, мокрых рук...
 
То ль наяву все было,
то ль просто сонный бред:
меня забыли руки,
чуть засиял рассвет...
 
Осталось смутно чувство,
страданья след неясный, —
шумит аккордом робким,
в воспоминаньях гаснет.
 
 
Из сборника «Стихи» (1912)
 
 
Своей невесте посвящает автор
 
* * *
 
Душа —
читай же, милая, в душе моей,
легко услышишь тайный трепет в ней;
в горенье сердца, здесь, ответ судьбе.
Как грешник, я иду на исповедь к тебе.
 
 
Песня
 
 
Вырастала роза красная, пылала.
Все, чем счастье наделяло,
все с любовью отдавала —
горевать потом не стала, нет, не стала.
 
Дар забрал себе тот грешный,
отвечать не стал поспешно,
а потом заплакал безутешно, безутешно.. 
 
Он не верил — отыгрались кривотолки...
Сердце превратил в осколки,
ну а жизнь живется только
ради человека.
Улетают птичьи стаи вдаль от века...
 
 
Тебе одной (В тексте статьи — «Лишь тебе»)
 
 
Тебе одной, что в смутных снах моих бывала,
во мгле видений вдруг сверкнув, как метеор,
воздвиг души моей безмолвный, скорбный хор
ряд черных алтарей, чтоб жертвовать немало.
 
Но ты моих ночей печаль не озаряла,
ты белым серебром луны алтарь мой темный
не осенила, не склонила лик свой томный —
душа занемогла, рыдала, изнывала.
 
А все ж моих трудов колосья золотые
и весь багрянец сердца, рдевший в вышине,
для жертвы лишь тебе росли в пылу;
 
вознесся фимиам к любимому челу,
и змейки дыма синие у ног застыли:
в глубоких тьмах моих ты светишь мне! 
 
 
Из рассказа «Наши»
 
 
Мария всем существом своим почувствовала в этот вечер, что ее прежнее «я» не было ее собственным, что на него действовало какое-то чуждое влияние, из-за которого, по сути, страдал ее дух. Она почувствовала, что пробудилась для настоящего познания самой себя. Ясно видит она, что не жила, и тешится мыслью, что очнулась и будет жить полной, насыщенной жизнью. А Баник признается ей в любви! Он рядом с ней, совсем близко. Вся ее кровь взметнулась в страстном порыве, все неудовлетворенные, заглушенные чувства ее женского сердца загорелись любовью к Банику. «Ах, Баник будет шептать ей о любви, такой пылкой любви... Она жаждет этого и ничего другого не хочет слышать, да — ничего, только слова любви, пылкой, всепоглощающей, безумной любви...»
Мария, опьяненная этим, забыла, что Баник ждет ответа.
— Так отвечайте, барышня! — произнес он каким-то грубоватым голосом, раздраженный долгим молчанием Марии.
Мария безмолвно идет рядом с Баником. Он отпустил ее руку.
Экзальтированным чувствам Марии был нанесен удар, холодный, болезненный удар, причем в тот момент, когда всего больнее. Голос Баника, в полном диссонансе с ее душевным настроем, ранил ее. Она понимает, что нужно ответить, но она молчит. Ее охватила какая-то странная жалость, смешанная с упрямством, и это сжимает ей горло и грудь, и она чувствует, как ее сердце бьется быстро, неправильно, строптиво.
Ах, есть в жизни человеческой моменты, когда совершаемые поступки в разладе как с разумом, так и с сердцем. Обычно мы поступаем так по отношению к самым близким. Чем они ближе нам, тем жесточе наш поступок, и мы чувствуем моментальное удовлетворение от того, что мы ранили человека и эта рана жжет его...
Вот уже и дом, где жила Мария. Она сразу подошла к воротам, чтобы позвонить дворнику.
— Благодарю, что проводили меня, господин Баник, прощайте!
В замочной скважине ворот блеснул огонек.
— А ответ? — коротко спросил Баник и выпрямился, не сдаваясь.
— Прощайте! — повторила Мария еле слышно. Дворник, кашляя, открывал ворота. Баник поклонился без слов и двинулся вниз по улице твердым, резко отдающимся шагом.
Мария в своей комнатке, освещенной слабым светом ночника, быстро и нервно разделась и бросилась на разостланную белую постель.
«Баник, Баник, он уже не вернется... прощайте...» — взорвалась она судорожными, прерывистыми рыданиями и спрятала голову с роскошными черными волосами в белую подушку.
 
Баник шагал быстро, словно кто-то преследовал его. Он не пошел домой, направился в другую сторону.
«Только бы они были в "Пушке"!»
Он не ходил в трактир, но сейчас ему хотелось напиться, оглушить себя, окаменеть.
 
 
Янко Есенский (1874-1945)
 
Из сборника «Стихи» (1905)
 
При прощании
 
«Как мне грустно! Не грустишь ли
ты, мечтательница Белла?» —
Белла волосы взбивает,
смотрит в зеркало несмело.
 
«Ах, ты плохо причесалась!
И рукав не в лучшем виде!
Здесь булавка!.. Дорогая,
слезы льешь ты — не увидеть.
 
Вытри слезы, будет встреча!
Или плач меня проймет...»
Белла шепчет: «Что ты, что ты...
Туфля левая мне жмет».
 
 
Любовь...
 
Любовь — как будто ветра шум,
теплом в душе повеет нежно,
взлетит над лесом стайка дум,
слеза прольется безмятежно.
 
Как ветра нам ловить порыв,
как с ним лететь в иные дали?
Он отшумит — и мы, прикрыв
лицо рукой, сидим в печали.
 
И та печаль — лишь плеск волны,
что мимолетно наплывает,
и новый вал из глубины
на миг недолгий оживает.
 
Ах, как же ей прикажешь: стой!
Пускай волна с волной играет.
О златовласый ангел мой,
все в нашей жизни отмирает!
 
 
Один
 
 
Прольешь слезу печали ты — так что же?
Не прячешь влажных глаз своих — и пусть.
Ты все равно переживаешь грусть
один, сердца чужие не тревожа.
 
А вдруг случится радости прилив,
взорваться счастьем грудь твоя готова —
не отзовется жизнь. Ты будешь снова
один, чужих сердец не пробудив.
 
О, успокойся! Не пылай мечтой —
как будто зов твоей душевной смуты
вернет багряный сумрак и минуты
чудесной тихой летней ночи той
со светом звезд, и будет взгляд желанный,
девичий шепот, теплая щека,
и вновь по волосам скользнет рука
в ночи прекрасной, тихой, долгожданной:
все лишь обман. Вот жизненный урок,
и с ним ты в мире будешь одинок!
 
 
Переводы автора статьи