С этим человеком я не был знаком и до сих пор не знаю, кто он такой. Встречал я его два раза в харчевне «Низок», помещавшейся в подвале дома № 20 на Арбатской площади, и раз в трактире на Смоленском рынке, где купил у него книгу.
     Впервые встретил я его весной 1923 г. По каменным, избитым тысячью ног ступенькам в «Низок» спустились два человека: один слепец с вытекшими глазами, еще довольно молодой, лет тридцати пяти, с большой гармонией, висевшей у него на ремне через плечо, другой, ведший его за руку, был человек за пятьдесят лет с черной с проседью, коротко подстриженной бородкой, в старой солдатской шинели, с валторной под мышкой.
     Заметно было по их лицам, что оба они немного «подержали чорта за уши», т. е. выпили. Спустившись в подвал, валторнист провел слепца во вторую комнату и, усадив его на скамейку, обратился к обедавшей и чаевавшей публике.
— Граждане, — проговорил он хриповатым голосом, — вот мы сейчас сыграем для вашего удовольствия, а вы пожертвуйте кто сколько может в пользу инвалида, потерявшего зрение на войне. Ну-ка, Ваня, приготовься, — сказал он затем слепцу. — «Чудный месяц» или «Путилова» громыхнем, что ли?
— Да мне все едино, — равнодушно отозвался слепец. — Давай и «Чудный месяц».
     Взял он два-три аккорда и заиграл, а валторнист для чего-то постучал ногтями по трубе и припал губами к амбушюру. [6] Играл Ваня так себе: не хорошо и не дурно, но мотив «Чудного месяца» не давался ему. На одном колене он спотыкался и «заезжал в чужой огород». Не ладилось дело и с валторной: она никак не могла попасть в такт, да и сразу становилось видно, что владелец ее не заправский музыкант.
     Но Ваня все же сумел выйти из затруднения, перейдя на веселый и задорный «трепачок», нечто среднее между «казак-вальсом» и «боярыней». На этом трепачке он, должно быть, набил руку, потому что играл его гладко, что называется, без сучка и задоринки. И с валторной дело пошло на лад, и музыканты разошлись вовсю. Выходило неплохо, не доставало еще бубна, пляса и пьяного разгула.
     На лицах сидевших за столами заиграла веселая улыбка, и уже кое-кого подмывало пуститься в присядку, по крайней мере, Вася, молодой паренек, завсегдатай харчевни, начал подергивать плечами и притоптывать босыми ногами, но в этот момент появился хозяин харчевни и прекратил игру.
— Милиция скажет: у меня пьянство с музыкой происходит, — сказал он валторнисту. — Вам — ничего, а меня оштрафуют.
     Валторнист взял под мышку трубу и с картузом в руках обошел публику, потом подал руку слепцу и поднялся наверх. Я спросил Васю, не знает ли он, что за человек этот валторнист.
— А чорт его знает! — отозвался Вася. — Мало ли тут разных дьяволов шатается? Всех не узнаешь.
Да что за человек? — продолжал он, усмехаясь. — Не видишь, что ли? Наш же брат, отряха-мученик.
     Так, с легкой руки Васи, я и прозвал про себя валторниста Отряхой-мучеником.
     Второй раз я встретил его недели две спустя, в той же задней комнате «Низка». Он был один и уже без валторны, сидел за общим столом и, уминая гречневую кашу со щами, перекорялся с сидевшим против него за чаем портным Василъ-Ванычем. Оказывается, до моего прихода в комнате зашел разговор про убийство грабителями в Марьиной Роще трех человек, о чем в тот день сообщала газета. Что было говорено про это убийство, не знаю: я пришел позже, когда начались пререкания относительно происхождения названия «Марьина Роща».
     Всезнающий Василъ-Ваныч уверял, что «это название пошло от повелительницы разбойников Марьи, которая жила в лесу», стоявшем на месте нынешней Марьиной Рощи.
     Отряха-мученик не был согласен с Василь-Ванычем.
—  Брехня! — бросил он, уминая кашу. Василь-Ваныч обиделся и не захотел остаться в долгу.
—  Мне нет никакого резону брехать, — возразил он. — Пятьдесят три года живу на свете и, слава Богу, никто не скажет, чтобы я хоть раз сбрехал, а теперь, на старости лет, и подавно не стану брехать. Но, действительно, есть на свете такие подлецы, которые брешут, как собаки.
—  От подлеца и собаки слышу, — отразил удар Отряха-мученик. — Но, — погрозил он Василь-Ванычу ложкой, к которой пристали крупинки каши и кусочки капусты, — если была такая повелительница, то как и зачем поселилась она в этих местах? Ведь пришла же она откуда-нибудь, не из земли же выросла, как бурьян!
—  Совершенно верно, — покорно согласился Василь-Ваныч, — не из земли. Про нее есть целый рассказ, история такая есть, да я запамятовал.
     Отряха-мученик с видом сомнения покачал головой. Тарелка перед ним была уже пуста, он облизал ложку, достал папиросу и закурил.
—  Действительно, — заговорил он, пуская дым через ноздри, — была и Марья, только не эта дурацкая повелительница разбойников. И не одна была она... Тут — рОман ( В московских низах произносится рОман, а не ромАн, потому что, как мне объяснили, Роман — мужское имя, а рОман — книга, в которой описывается про любовь или еще про что-нибудь интересное.), книга, все подведено по порядку, все описано как следует с понятием и разумением, а не с ветру взято. Тут, голубчик мой, люди умные поработали, чтобы подвести итог. Тут дело сурьезное, а не побасенки пустые. Люди головой работали, размышляли, а не бухвостили языком.
     После такого вступления Отряха-мученик, подстрекаемый язвительными замечаниями («Тоже, должно быть, бряхенька», «Наболтать всяк может, а попробуй с умом рассказать») большого любителя занимательных историй — Васи, нашел нужным приступить к повествованию о том, с чего пошло название «Марьина Роща». Но прежде было еще одно маленькое вступление, заключавшееся в матерной ругани по адресу «дураков, которые ни уха, ни рыла не смыслят, а тоже суются с своим дурацким мнением». Хотя это было сказано, как мне кажется, всецело на счет Васи, но Василь-Ваныч и на этот раз обиделся.
—  Ну-ну, — промолвил он, — послушаем, что скажут умные люди, послушаем, как они по-разумному расскажут.
     Рассказ Отряхи-мученика не сразу пошел складно — как будто немного спотыкался, но затем, подгоняемый матом рассказчика, покатился по ровной, гладкой дороге. Им заинтересовались все находившиеся в комнате, и особенно Вася, который, облокотившись на стол, слушал, не спуская глаз с Отряхи-мученика, и, когда тот кончил рассказывать, он первый похвалил его:
—  Вот это так, — сказал он, — вот это я понимаю. Это, действительно, можно сказать, правда. А то — «повелительница разбойников»... Хе-хе. И чудодей же этот Василь-Ваныч: сморозит такое, что только смейся!
     Но Василь-Ваныч не хотел сдаваться: хоть он и признавал, что Отряхин рассказ «похож на правду», однако, настаивал на том, что «настоящая правда» там, где главным действующим лицом рассказа является «повелительница разбойников Марья». Вся беда Василь-Ваныча была в том, что сейчас он никак не может припомнить эту историю.
—  Помню, — продолжал он, — была Марья очень красивая и очень суровая. Скажет: «сделай то-то и то-то» — и делают. А кто ослушается, тому пуля в лоб. Ну, а вот как она пришла в рощу и чем закончилось дело, не могу припомнить.
     Отряха покачал головой, усмехнулся и махнул рукой: дескать, мели, Емеля!.. Поднялся и ушел.
Последний раз я видел его уже в 1926 г. в одном из трактиров Смоленского рынка: все в той же шинелишке, он ходил от столика к столику, предлагал «интересные книги».
     В том, что он стал продавать книги, не было ничего особенного: тогда многие из безработных занялись этим делом, тем более, что государственное издательство из своего запаса национализированных книг отпускало их желающим по очень дешевой цене.
     Не знаю, как вообще шла торговля у Отряхи, но в этот раз ему положительно не везло: кому бы он ни предложил книгу, все только отмахивались, не желая даже взглянуть на нее. Он был раздосадован, что видно было по его лицу, и, проходя мимо моего столика, уже не счел нужным остановиться, очевидно, будучи уверен, что и я отмахнусь от него. И когда я позвал его, он глянул на меня с недоверием, но все же приблизился к столику.
— А ну, посмотрим, что ты за грамотист такой? — проговорил он с оттенком насмешливой пренебрежительности. — И был он очень удивлен, когда я, выбрав книгу, не торгуясь, уплатил ее стоимость.
—  Ну-ну, — покачал он головой, — а я ведь думал, что и ты такой же аргутан, как вон те, — указал он глазами на сидевших за столиками. — Ни один даже не взглянул. От книги отмахиваются, как шелудивая собака от мух.
     Я предложил было ему стакан чаю, он отказался.
—  Какой чай! — возразил он. — Надо товар сбывать, а не чай распивать. — И, пожелав мне «всего наилучшего», он направился к выходу.

     Марьина Роща, так-растак! Нетто это настоящее ее название? Разбойничья заводиловка, мошенническое гнездо — вот как надо бы назвать. Какое это место? Притон воров и жулья! Тут тебе и голову оторвут, и фальшивых денег наделают. Какие тебе требуются? Бумажки? Получай! Серебро? Имеется и серебро. Паспорт понадобится — ступай в паспортную контору, выдадут без замедления. Казенную печать подделать надо — и это можно... Все можно, только заплати. Человека отравить требуется — есть и на это мастера. А насчет воровства что и толковать! Шубу у тебя украдут, тебе же продадут, и ты не будешь знать, что это твоя шуба. Вот какие мастера! Одно слово, разбойничий вертеп!
     А вот прозвали «Марьина Роща», так и пошло, так и привилось это прозвище. Ну, если пошло, значит, есть причина: без причины ничего не бывает. А причина такая: лакейская любовь. Тут ведь целая история, целый роман — великолепная книга! Это не то, что напишут гнусность и говорят: «роман». А тут все у места, все определено, все разъяснено, указано — как, что и почему. Тут собачьего гавканья нет, а начинается с дела. А дело это взялось с лакея Ильи. У помещика он служил. В крепостное время история происходила...
     И жил этот Илья у одного барина лакеем. Парень молодой, собой красавец. А этот помещик раз в месяц в город ездил по своим делам. И стоял тут на перепутьи постоялый двор. Помещик и останавливался на этом дворе, и пока там лошадей кормят, он чаю напьется или кофию. А у этого хозяина, который двор содержал, была дочь, девка Марья, молодая, красивая... И вот этот Илья-лакей врезался в нее... И она в него таким же порядком. Словом, обоюдно. А как это дело у них сошлось, рассказывать — долгая музыка.
     Ну, как делаются такие дела? Ведь не один раз барин останавливался на этом постоялом дворе. Ну, Илья видел Марью, и она его видела. И тут уж, конечно, то-се... А там дело и пошло на лад. Ну, может, Илья из города подарок какой привезет ей: ленточку тайком сунет, или духов, или помады. А раньше помада была. А духи назывались «амбре». Я еще захватил: в таких фигурных пузырьках были, а помада в баночках. И была помада розовая и зеленая, душистая такая...
     А тогда и мужчины голову мазали помадой. Да и сам я помадился. Конечно, чуть-чуть, лишь бы волосы пригладить, чтобы торчмя не торчали, а так, чтобы маломало приличие было. Помажешь, пригладишь — оно и хорошо. А то ведь иной возьмет, да целую банку изведет на свою голову. Намажет свои волосищи и ходит, как какой-нибудь негодяй. Срамота одна! А это амбре женщины и девушки употребляли. Тоже — и мужчины. Ну, мужчины — для дурацкого шику. Мужчине совсем это не пристало, чтобы душиться. Помада для головы — это да. Это такая вещь, для всех — и женщинам, и мужчинам, а духи — женщине. Ей это идет: ленточка там, колечко... сама чистенько одета... Тут и духи у места. А мужчине это не пристало. Только есть и мужчины — и-и-и, надушится!.. Дурость одна...
     Ну, ладно. Вот, значит, у этого Ильи да Марьи любовь закрутилась обоюдная. Только Илья метил так, чтобы жениться на Марье, а не то, чтобы обставить девку и тягу. Этого не держал в мыслях человек.
     А как женишься, когда тут баринова власть? Дозволит — женишься, а не дозволит — хоть в лепешку разбейся, ничего не поделаешь!
     Вот Илья и стал просить барина. А с Марьей и ее родителями у него было сговорено. Оставалось дело за помещиком. А помещик и слышать не хочет.
—  Чтобы, говорит, такой глупости я от тебя и не слышал. Так как, говорит, моя власть над тобой, то я, говорит, хочу, чтобы ты до скончания моей жизни при мне лакеем оставался. И никакой, говорит, тебе жены не надо.
А Илья давай его просить, молить. А барин уперся на своем: «Не позволю!» Ну, что тут делать? И повесил Илья голову. Ну, и рассказал Марье и ее родителям обо всем. А тем печаль, а пуще всего Марье. А Илья говорит:
— Еще раз попрошу, а там — суди меня Бог. А что задумал — не сказал.
     Ну, хорошо. Вот пришло время помещику в город отправляться, и едет он с Ильей. Едут на тройке, и все в порядке у них, аккуратно. Вот приезжают на постоялый двор. Кучер сейчас лошадей кормить, а барин за кофий принялся. А Илья тем временем уже пошушукался с Марьей.
— Ты, — говорит, будь начеку: как, говорит, кликну тебя — бегом беги ко мне. — И после этого идет к барину: — Не губите, говорит, ваша милость, ни меня, ни себя, дозвольте, говорит, жениться на Марье, а ежели, говорит, не дозволите, суди меня Бог!
     И как сказал он это, барин весь так и закипел:
—  Ах ты, говорит, сукин сын! Ты, говорит, еще угрозу произносишь! Да я, говорит, тебя, паршивца, в ступе истолку!
     Тут Илья выхватил из-за голенища нож и — раз-раз! — барина по горлу. Барин повалился на диван, кровью облился.
     Вот тебе и «в ступе истолку!» Самого зарезали, как барана.
     Ну, хорошо. Вот, значит, полоснул Илья барина, сейчас нож на старое место, за голенище, сунул и вышел, а дверь хорошо за собою затворил.
     Вот он какой аккуратист был! Иной с перепугу сам не свой бы стал, а у него все прилично вышло. Конечно, заранее он это дельце обдумал, обсудил.
И как вышел он на двор, кричит кучеру:
— Ступай к барину!
     А тройка уже готова: садись да поезжай. Вот кучер поскорее к барину идет, думает, что тот и взаправду зовет. А Илья тоже скорым шагом к тройке направляется. А тут — Марья. Он и говорит ей:
— Садись скорее!
     Вот Марья живо села, а он на козлы вспрыгнул, вожжи взял.
— Ну-ка, пошевеливай!
     И как тройка выскочила со двора, он и засвистал. Тут лошади взялись и понесли!
     А что произошло — никто не знает. Видят, Илья правит, а вместо барина Марья сидит, а к чему это? Что такое случилось? — Неизвестно. Уже после-то дело разъяснилось, узнали, что Илья барина зарезал.
     Ну, дали знать начальству. И понаехало этого начальства чортова уйма. Пошли тут допросы и принялись тут Марьиных родителей турсучить. А чем люди виноваты? Не они резали, не они учили Илью. Ну, да ведь начальству за кого бы не зацепиться, а только бы зацепиться!
     А барина похоронили, отпели «вечную память!» И после того такое рассуждение было у начальства, как бы Илью поймать. А спросить, где ловить? И не скажет никто, потому что не знает, куда Илья девался, куда на тройке ускакал.
     А Илья не дремал, в леса забрался и разбоем занялся. Через эти леса дорога большая прошла, вот он тут и пристроился рыбку ловить. Идет ли кто, едет ли кто, он сейчас — «Стой! Подавай все, что имеешь, не то нож в бок!»
     Ну, что тут поделаешь? Разбойник, нетто его упросишь, умолишь? И отдает человек все, да еще в ноги поклонится, ежели живым отпустит. А который заупрямится, душа из того вон: зарежет и обберет донага.
     Ну и Марья тоже заодно с Ильей: обрядилась в мужскую одежду и вроде помощницы у него, кого ножом пырнет, кого кистенем пристукнет. На то уж пошла. Понюхала человеческой крови, и ничего ей не страшно. Конечно, Илья втравил ее в такое дело. Ну, да и человек такой уродился.
     Вот хорошо... Вот они, значит, и орудовали вдвоем, только видят — неспособно им работать, много добра мимо уплывает. И это вот почему так: одиночку-то они легко обработают, а вот как идет большой обоз и людей при нем много, так тут не выскочишь и не крикнешь «Стой!» Тут смотри, как бы самого не ухлопали... Ну, вот, по такой причине они только посмотрят на обоз в лесу, да и облизнутся: хороша, мол, Маша, да не наша!
     Только Илья не такой был парень, чтобы горе горевать, а со смекалкой был — подыскал себе подходящих товарищей, таких же отчаюг, и поначалу к нему присоединилось пятеро, а потом целая шайка набралась — человек двадцать, а он был главарем, атаманом шайки.
     И вот тут-то разошлись, разгулялись разбойнички, показали, какие они удалые молодца! Конечно, это ведь только к слову говорится «молодцы», а на самом деле какие же они молодцы? Сволочь, последние люди. Что волки, то и они.
     И принялись они рвать, терзать, и ни конному, ни пешему не было пути. И с год они так разгуливали, кровь человеческую проливали, а потом пришел им конец: попировали и баста! Послали на них роту солдат, да деревень пять сбили на облаву. Вот их окружили, и некуда им деться. Что остается тут делать? Вот которые были по-удалее, пошли напролом: семь смертей не бывать, одной не миновать! Ну, тоже надеялись пробиться. Только и солдаты не зевали — давай их пулями угощать... И легли эти самые «проломщики» — кого сразу уложили, а кого ранили, потом прикладом по башке добили... А другие разбойники сдались в плен. Они думали — их посадят в острог, а потом можно будет убежать... Ну, их вот как посадили в острог: тут же в лесу повесили на деревьях и так оставили висеть на корм воронью. А иначе как же с ихним братом обходиться? Пожалуй, посади их в острог, корми, а они убегут и опять начнут грабить, убивать... Да на кой чорт они сдались? Самое лучшее — уничтожить всех без остатку и все тут!
     А все же главный коновод, атаман шайки, Илья да Марья, ушли. Хитрые оба были: почуяли — беда надвигается и заранее дали тягу, обдурили своих товарищей и поминай их как звали! И взяли они направление на Москву. А как добрались до этого, по-прежнему сказать, белокаменного города, разъяснить не могу, потому что не помню, в каком порядке описан ихний маршрут. Да это и не суть важно: как бы ни добрались, а добрались. Но только не в самой Москве стали они жить, а под боком, в лесу. Это вот где теперешняя Марьина Роща. Там тогда не было ни домов, ни улиц, а стоял лес. Нельзя сказать, чтобы преогромный дремучий лес, а все же порядочного размера был. И в этом самом лесу они и поселились: построили избушку, а вернее, землянку выкопали и стали жить.
     Но только не спроста они облюбовали это местечко в лесу, а тут была ловушка для разного сорта людей: кто на приманку шел, тот и попадал в капкан. А приманка тут была такая: Марья ворожейкой, знахаркой объявилась. А мозговала ли она на самом деле по этой части или только так дым в глаза пускала — неизвестно. Да тут и не то важно, а другое. Пусть и не знала ничего, а тут надо побольше надымить, напылить, чтобы фальши никто не распознал. Тут сумей взять на пушку («Взять на пушку» на языке московской улицы значит обмануть путем провокации. О происхождении этого выражения мне ничего не известно. Быть может, оно принадлежит к числу тех бессмысленных, но ходовых выражении, которыми улица очень богата, таковы, например, «хочу жрать, как из ружья», «пока» (вместо «до свидания» или «прощай»), «ничего преподобного» (вместо «ничего подобного») и т. д., не говоря уже о похабщине.) и умника, а не только одного дурака, и пройдет о тебе слава хорошая, и не будешь ты голодный сидеть, а будет тебе почет и уважение и зашевелятся денежки в твоем кармане. А Марья, с разбойниками живя, многое от них переняла, многому наловчилась. Вот и пустила она молву о себе, что ворожить может и лечить может. Вот и стал народишко Божий похаживать из Москвы к Марье: у одного вещи пропали — надо поворожить, у другого поясница разболелась — поправить требуется, а вот кому и корень приворотный понадобился — это насчет того, чтобы его полюбили. А Марья на все мастерица была, ни в чем людям не отказывала. Ну, а знала ли она действительно или только народ туманила, это ее дело. Да может что и знала...
     Но только поначалу-то все народец хаживал безденежный. Кто крынку молока принесет, кто хлеба, кто еще чего... А после, как дорожку проторили, стали и богатенькие приходить и всего больше купчики... А Илья днем на глаза народу не показывался, поблизости хоронился и надзор за этими прихожанами имел. Когда одна беднота ходила — не трогал ее, а как стали наведываться богатые, вот он возьмет того-другого, затащит подальше в лес и обберет, а кого и пришьет.
     И после такого его занятия пошла молва, что в лесу завелись разбойники. И вот пришла из Москвы облава, принялась шарить по лесу, а Илья взобрался на высокую сосну, на самую верхушку, и просидел там два дня. Ну, облава ни с чем и отъехала, а Марью и не потревожила — думала, что та одна живет.
     И после такой оказии Илья потишел, не стал обижать приходящих, а придумал другое дело: пошел в Москву и там сошелся с жуликами. И тут пошла работа: где кладовую взломают, заберут все, где магазины обчистят, или еще — ночью в глухом месте человека разденут. И так хорошо пошло у них это занятие, что лучшего и не надо. Наворуют, награбят, давай кутить с девками, бабами...
     И такое удовольствие было Илье, что он и Марью забыл: по неделям глаз к ней не казал. Ну, и Марья не глупа была, уразумела, почему он ее в забвении оставляет. Только она не пошла доносить на него, а сошлась с купчиком одним. Он ли к ней сперва пришел, она ли ходила к нему в Москву — рассказать не могу, не помню. Кажется, так дело было: он пришел к ней поворожить насчет своего дела, увидел ее и взыграла в нем кровь. А может, как-нибудь иначе. Ну, как бы там ни случилось, а дело хорошо наладилось. И стал этот купчик похаживать к Марье, стал подарочки понашивать. И чего только не дарил! И шали, и на платье, и серьги... Ну, конечно, водочки, закусочки какой поприятней. И денег немало передавал.
     А что поделаешь? Шутишь, что ли, с любовницей? Жене откажешь, а любовнице принесешь: она тебя так распалит, что ты как чумовой станешь! Это, конечно, которая с огнем любовница. А то ведь мало ли — ни то, ни се? А у этого купца жена хорошая была, дети. А он вот к Марье зачастил. Тут уж ничего не поделаешь — кровь заиграла.
     Ну, хорошо. Вот они и любились этот купчик-голубчик да Марья. А Илье и в голову не приходило, что Марья предмет себе завела. Но только стал он замечать: обновки у Марьи появились.
— Это откуда у тебя? — спрашивает.
—  А это, говорит, купчиха одна подарила. Я, говорит, поворожила ей хорошо, она и подарила.
     Ну, он ничего ей на это не сказал, будто поверил, а сам в сомнении находится. И давай следить, подслеживать. Скажет: «я иду в Москву», а сам притаится и надзирает. Вот раз видит: идет этот купчик. И как он его увидел, словно в сердце его кольнуло. «Это любовник ее» — подумал и проследил.
     Вот видит — идет купчик к землянке, а он за ним назирком, а у самого нож в руке. Вот этот купчик подошел к землянке, а тут Марья поджидает. И давай они целоваться, обниматься. Тут Илья как выскочит — раз! купца в бок ножом. Купец и повалился. После давай Илья Марью кромсать. Всю истыкал, испырял, горло перехватил.
     И тут напал на него испуг. Сколько людей раньше убивал, не страшно было, а тут испугался и пустился бежать. И как убежал, нет о нем ни слуху, ни духу.
     А Марью и купца народ нашел. Ну, эти разные люди, которые приходили к Марье ворожить или за лекарством. Приходят. Смотрят — лежит Марья вся изрезанная, и купец рядышком лежит. Марья-то уж мертвая была, а купец еще живой. Вот взяли купца, привезли к жене и стали лечить. А Марью там в лесу и похоронили. Выкопали под деревом яму и похоронили. И не стали в Москву возить.
—  Она, говорят, вон какая была, может, с чортом зналась. — Ну, это насчет ее ворожбы.
     Ну и закопали под деревом, как собаку дохлую. Конечно, сволочи! Сами приходили к ней: «Поворожи, мол, родная, полечи, дорогая», а как зарезал ее Илья, и стала как бы вроде собаки дохлой и хоронить ее по-настоящему не сочли нужным. Ну, а все же, как там ни считали ее, а с той поры пошло прозвище этому лесу «Марьина Роща». Вот откуда идет это название, а не то, что будто бы эта Марья повелительницей разбойников была. Это неправда. Илья действительно был атаманом, это так, а Марья — какая же повелительница?
      Ну, хорошо. Вот и пошло такое название этому месту.
     А купец этот, которого Илья ранил, поправился и закаялся он с той поры по любовницам ходить. Оно, конечно, лестно, да опасно. Это еще хорошо, что Илья плохо ему угодил в бок, а то ведь на такого нарвешься, что с одного раза уложит в могилу. Ну, это одно, а второе — жена попрекала. Это, пожалуй, похуже ножа будет. Нож что? Раз-раз и кончен бал. А жена как примется пилить, так и конца не будет. Ну, конечно, ей обида... Вот от этого самого. Ну он, этот купчик, и остепенился. И жил себе, поживал. И прожил он еще лет тридцать, а может, и побольше, и стал совсем старый. А дети выросли. Двух дочерей выдал замуж за хороших людей. Ну, конечно, это только говорится так: «за хороших», а на деле-то, может, жулье оборотистое. Да и все мы хороши, пока спим... Ну, ладно... Дочерей, значит, вон из дому, а сына женил и передал ему хозяйство, а сам все больше к заутрене ходил. А тут умерла его жена-старуха. Вот его и взяло раздумье:
— Года, говорит, мои старые, смерть за плечами, а грехов много. И надумал он ехать в Киев угодникам помолиться.
     А тогда железной дороги еще в помине не было, а ездили на лошадях. Это вот теперь — захотел куда поехать, пошел, взял билет, сел в вагон... динь-динь-динь... ту-ту-у-у-у... и покати-ил... и ни черта не увидишь! Увидел что из окна, не успел путем разглядеть — уж за три версты умчался. А иной как завалится на лавку, так всю дорогу и проспит. Ну, что это за езда? Сидит человек, как истукан какой, а машина прет его. И ему, анафеме, горюшка мало.
— Я, говорит, не даром еду, а денежки за билет отдал. Что с него возьмешь? Да и все так ездят теперь. А тогда не то. Тогда едешь, едешь на лошадях, и чего только не насмотришься, чего не наслушаешься! Ну, когда погода стоит хорошая, сухая, тогда ничего — едешь себе полегоньку и все видишь. Ну, а как польют дожди, да как грязища эта начнется, и не приведи Бог! Проклянешь и дорогу, и богомолье это самое и самого себя! Нагрешишь еще больше! Ну, как-никак, а все же есть интерес. Вот и тот купец тоже ехал на лошадях. И дорогой услышал он про одного киевского отшельника: есть, мол, в Киеве такой отшельник — тридцать лет спасается в пещере, и народу к нему много ходит.
     Вот купец и надумал пойти к этому затворнику. И как приехал в Киев, расспросил, где тот живет, и пошел. А затворник жил поблизости монастыря: в лесочку выкопал себе пещерку и спасался в ней.
     Вот приходит купец, видит — старый монах, седой. И стал он просить монаха, чтобы тот помолился за него.
— Я, говорит, большой грешник, а сам отмолить свои грехи не умею, потому что, говорит, человек я простой и молитвы мои простые, а ты, говорит, знаешь по-настоящему молиться и ближе стоишь к Богу.
     А затворник спрашивает:
—  Что же это, говорит, за грехи у тебя такие особенные? Разбойником, что ли, был? Людей убивал?
     А купец говорит:
— Разбойником не был и людей не убивал, а через меня, говорит, убили человека, женщину одну. — И рассказал он, как с Марьей жил, как Илья захватил его с ней, как ее зарезал, а его ранил. — Вот, говорит, видишь, какой мой грех. — И поклонился он отшельнику в ноги.
     А отшельник заплакал и говорит ему:
— Не ты должен кланяться мне, а я тебе, ведь этот Илья, говорит, я и есть.
     И рассказал он про всю свою жизнь: как у барина жил лакеем, как зарезал его через Марью, потом — как разбойничал в лесах, и как бежал оттуда и поселился в лесу под Москвой и как зарезал Марью и ранил купца.
—  Я, говорит, когда Марью зарезал, очень испугался. Сколько, говорит, резал людей, нисколько страшно не было, а тут очень испугался. Я, говорит, тогда убежал и долго скитался без всякого причала. А тут, говорит, один странний человек мне попался. И так, говорит, он мне полюбился, что я ему душу открыл, во всем признался. Вот он-то, говорит, и уговорил меня идти спасаться, а если бы, говорит, не он, я так бы и пропал. — И опять заплакал отшельник, и купец, глядя на него, заплакал.
     И сидят они вдвоем и плачут, обливаются слезами, два старика. А народ, который пришел к старцу, к этому самому отшельнику, смотрит на них и удивляется.
— Что же это, говорит, такое в самом деле: наш отче плачет, рекой разливается, и человек, который к нему пришел, тоже плачет, обливается слезой? — И спрашивает народ отшельника: — Отче, что же это такое? Мы, говорит, смотрим на тебя и удивляемся: чего это вы оба так плачете?
     А старец отвечает:
— Эх, говорит, братия! Вы вот удивляетесь, что мы оба слезой обливаемся, а только, говорит, вас еще больше возьмет удивление, когда вы узнаете нашу совместную историю и даже, говорит, не поберите, подумаете, что я брешу. Ну, только, говорит, я не для брехни живу в этой пещере и тридцать лет Богу молюсь и разные слова вам говорю. А эта, говорит, наша совместная история вот какая. Этот вот, говорит, человек, который со мной сидит и плачет, — купец, а я, говорит, ранил его ножом в бок. Не теперь, говорит, ранил, а давно, когда он с моей любовницей Марьей жил. Я тогда, говорит, Марью зарезал, а его ранил.
     А народ слушает и веры ему не дает, думает: нарочито он наговаривает на себя, для того, чтобы ему осуждение от народа было, а он будет терпеть и за это сбавление грехов ему будет. Вот какое дурацкое понятие имел народ о его словах. И стал народ допытываться у него насчет этой истории:
— Как-де, говорит, отче, так? Ты вот, говорит, у нас затворник, молишься и разные слова хорошие говоришь, а сам такое на себя наговариваешь, будто людей резал?
     И от этих слов взяла старца досада: он правду говорит, а народ думает, что он на обман бьет.
—  И что, говорит, вы за народ такой анафемский, не верите мне?! Неужели же, говорит, и в таком простом деле надо присягу принимать? Я, говорит, насильно никого не заставляю верить, а только говорю я с чистосердечием. А кто, говорит, не верит мне, тот есть скотина безрогая и сволочь, потому что, говорит, как сам избрехался, так думает, что и все брешут.
     Ну, конечно, правда. Наш народ какой? Говори ему правду, скажет — «брехня», а сбреши почудней, он поверит. «Вот это, скажет, так: тут все до единого слова правда».
     И тут тоже так: не хочет верить, что старец разбойником был. А старец делает разъяснение:

—  Вот, говорит, по этой причине, что я раньше разбойником был, я и попал в монахи. А то, говорит, что мне за нужда была бы удаляться от мира? Жил бы себе, как прочие, делом каким-нибудь занимался. Вы, говорит, послушайте, а я расскажу, какой я скверновец в миру был. — И стал рассказывать про свою жизнь, как он через Марью помещика зарезал, как сделался разбойником... Ну, словом, про всю свою жизнь рассказал.
     А народ слушал, слушал и такой интерес его взял: простил ли Бог прегрешения старцу? И спрашивает он его:
—  А скажи, отче, как ты думаешь, простил ли Бог тебе твои грехи или не простил, ведь ты по уши в человеческой крови?
     А старец опять заплакал:
— Правда, говорит, братия, большой я грешник и не знаю, отмолил ли я свои грехи. Но думаю так, что хоть немного сбавлено мне грехов, потому что не зря же я молюсь тридцать лет. А там, говорит, кто знает? Я думаю так, а на деле, может, иначе.
     Тут после этих старцевых слов купец видит, что ему здесь делать нечего.
—  Что это, думает, за затворник такой, не знает, отмолил или не отмолил свои грехи? Как же, думает, чужие грехи он станет отмаливать?
     И собрался он ехать в Москву и на прощанье говорит старцу:
— А ты, Илья, все же помолись за меня, может, Бог простит мой грех, к тому же мой грех послабее твоего будет. — И стал он давать денег Илье.
     А Илья не дурак был — раскусил, что за птица этот купец.
—  К чему, говорит, суешь ты мне деньги? Они, говорит, мне без надобности: пищу мне народ приносит, а больше мне ничего не требуется. Ты, говорит, думал, что я польщусь на деньги и сейчас поклон стану бить, твои грехи отмаливать? Так я, говорит, не продажная шкура, а я и без денег молюсь за всех, мало ли, говорит, я людей обидел? И за тебя молюсь, за весь народ молюсь, потому что, говорит, я перед всем народом виноват.
     Ну, купцу не по сердцу пришлись старцевы слова, насупился и пошел, «прощай» не сказал.
    И поехал он в Москву, а как приехал, заболел и помер.
     А старец еще долго жил, лет, пожалуй, двадцать, а то и больше. И стала подходить к нему смерть, а он и говорит народу:
—  Когда я помру, то чтобы обязательно хоронили меня люди всякого сословия, а не одна монашеская братия. Я, говорит, убивал и грабил людей всех сословий: едет, говорит, купец — подай его сюда! Катит помещик — пожалуйте сюда! Идет мужик — и его в ту же кампанию! Идет поп или монах — давай и монаха! Я, говорит, от всех сословий кормился, пусть все сословия меня и хоронят: чтобы все сословия меня несли. Я, говорит, никого не хочу обижать. — И вскоре после этого он помер.
     А помер вот как. Приходит к нему раз народ. Ну, как раньше приходил, так и теперь пришел. А старец на коленях стоит, молится. Ну, молился, молился и этак потихоньку поворачивает назад голову, поворачивает... оглядывается, значит. Оглянулся и говорит:
— Погоди малость, сейчас за гробом пошлю.
     А народ не знает, кому он такие слова говорит. И позади него никого не видно. А старец к народу обращается и говорит:
—  Братия, ступайте поскорее в монастырь и принесите мне гроб: я умирать стану. Думал, говорит, еще годок-другой пожить, да видно, говорит, не нам знать, сколько кому жить на свете.
     Тут-то народ и уразумел, что это он смерти сказал: «погоди малость». Значит, смерть свою видел, а народу ее не видно. И тут многие тогда поняли, что очистился он от своих грехов, а иначе как бы он увидел свою смерть?
     И тут кто пошустрее был из народа, поскорее побежали в монастырь. Вот прибежали и говорят монахам:
— Давайте поскорее гроб — наш отче помирать собрался. А монахи говорят:
—  Какой он ваш? Когда он жил в миру, действительно, говорят, был ваш. А как, говорят, удалился от мира, стал наш.
     А которые пришли за гробом говорят:
—  В миру он разбойничал, людей грабил, значит, говорят, был ничей, а теперь, говорят, хоть он и стал монахом, а с вами не живет, ушел в пещеру, живет один. Народ, говорят, слова его слушает, народ и пищу ему приносит. Значит, говорят, он народа, наш.
     Ну, с монахами нешто сговоришь?
— У нас, говорят, правила такие. — И не отдают гроб. Тут, которые пришли, бросились на них, хотели силой отнять гроб. Ну, а монахи закричали, заорали. Сбежалась тут со всего монастыря монашеская братия, заступилась. Так и не отдали монахи гроб, сами понесли.
     Вот приносят и ставят около старца. А старец стоит на коленях, молится и плачет. Ну, конечно, не хотелось человеку свет покидать, а то, может, еще о чем другом плакал — кто его знает. И после, как помолился, поднялся, стал прощаться с народом.
—  Простите, говорит, меня, много я душ погубил, весь человеческой кровью залит. — И опять заплакал, и народ тоже плачет.
     И после того поклонился народу до трех раз и стал ложиться в гроб и говорит:
— Анафема — проклят тот, кто обмоет меня, как я помру. А монахи говорят:
—  Отче, да ведь без этого нельзя, всех обмывают; такое, говорят, правило заведено.
     А он их спрашивает:
— И на войне солдат, которых убьют, обмывают?
— Нет, говорят, не обмывают. Так ведь то, говорят, на войне, а тут войны нет. Тут, говорят, надо правила исполнять.
     А он им говорит:
     У вас правила одни, а у меня другие. Моя, говорит, жизнь тяжкая была: я, говорит, разбойничал, кровью человеческой обливался, а потом, говорит, стал каяться и каялся целых пятьдесят лет, и ни разу не мылся. И пусть, говорит, я такой явлюсь пред Господом: ежели, говорит, он простит мне мои грехи, так простит и грязному, а ежели не простит, так ты хоть пять часов парься в бане, не поможет. И как, говорит, я приказываю не обмывать, так и не должно обмывать, а кто обмоет, тот будет трижды анафема-проклят. Вот, говорит, какое мое завещание. Конечно, говорит, подлецам и завещание нипочем, они на свой лад сделают. Ну, только мое постановление такое: кто обмоет, тому проклятие отныне и до веку.
     И после того лег он в гроб, сам руки на груди сложил и глаза закрыл. А народ смотрит и ждет, что дальше будет. Ждал-ждал... А старец лежит и хоть бы чуточку шевельнулся. Думали — уснул он. А он и взаправду уснул — на веки вечные. И очень удивился народ, что он не стонал, не охал, а так тихо помер. Ну, монахи не тронули его, не стали обмывать, а принялись панихиду служить.
     А тут народ как прослышал, что старец умер, — валом повалил. И конные, и пешие со всех сторон направляются. Известно, каждому интересно посмотреть, как будут хоронить такого человека, который год разбойничал, а пятьдесят лет каялся. И всякого сословия люди тут были.
     А монахи возгордились:
— Ежели бы, говорят, не мы, так отче так бы и пропал ни за понюх табаку.
     А чего было брехать? «Ежели бы не мы»... Тут «мы» не при чем, а судьба его такая была: ему определено было сперва разбойничать, а потом каяться. Ну, а они-то нос подняли кверху, подумаешь, какие волшебники, так-растак! Они-то и обмыли бы старца, но побоялись, как бы проклятье на них не перешло. Ну, а все же хотели на своем настоять, хотели одни хоронить и чтобы гроб одним монахам нести. Только народ взбунтовался:
—  Хоронить, говорит, всем миром, а не одним монахам! Как, говорит, завещал старец, так и должно быть.
     А монахи заартачились:
— У нас, говорят, правила.
     У них правила, а на старцево завещание наплевать! Вот ведь какие голубчики сизокрылые! «Мы, говорят, за мир молимся». Ну какое же это моление: гордыню напустили и против мира идут?
     Только народ не поддался, как насел на них...
— Да мы, говорит, вам, чертям толсторожим, ребра переломаем, а своего не уступим.
     А монахи ругаются, не хотят уважить народу. Ну, ругались-ругались, а сдались-таки. Похрапели, похрапели и потищели. И после с честью всем миром похоронили старца.
     Только монахам не прошла даром такая спесь, эта собачья фанаберия: пришла бумага, не то от Сената, не то от царя... Ну да, конечно, от царя... такой приказ прислан был, чтобы выгнать из киевского монастыря всех монахов, а монастырь запечатать. Чтобы монахи три года находились на волчьем положении — где ночь, где день, а как три года пройдет, распечатать монастырь и опять принять монахов. А это им за то, что они хотели нарушить старцево завещание, хотели одни хоронить его. Вот за это самое. Потому что нет такого закона, чтобы духовное завещание нарушать. Умирает человек и говорит: «Вот то и то сделайте», или напишет такое распоряжение, и все по его словам должно быть сделано. Конечно, если он скажет: «надо зарезать вот такого человека» или «поджечь вот такой-то дом» — это уж не духовное завещание будет, а безумие. Ведь и духовное завещание не зря исполняют, а разбирают со смыслом. А то, пожалуй, иной назавещает разного безумства. Нешто мало таких: подыхает, а все норовит сделать людям зло. Один уж таким зловредным уродился, а другой от полоумия. Вот поэтому-то, когда пишут завещание, зовут священника — чтобы не допускал сумасшествия, а чтобы порядок был. А священников нарочито пристегнули к этому делу. Это — укор всему духовенству: дескать, тогда монахи хотели нарушить старцево завещание, так вот мол, пусть теперь само духовенство следит, чтобы все как следует было. По-настоящему монахов сюда надо было запрячь, да ведь каждый раз не бежать за ними в монастырь, а поп-батя всегда под рукой. Вот его и тащут.
     Ну, только это раньше так было. Как теперь дело делается, не знаю, да и знать не к чему: завещания мне не писать, у меня всего имущества, как у турецкого святого — табак да трубка. Какие уж тут завещания?
     Существует ли в лубочной литературе такой «роман», на который ссылается рассказчик, я не знаю, но, если он действительно существует, то, мне думается, в нем нет многого из того, о чем так пространно повествует «Отряха-мученик», ибо прежняя цензура, особенно бдительная по отношению так называемых народных изданий, не допустила бы такие места, где говорится о пререкании народа с монахами из-за гроба для старца, пререкания самого старца с монахами из-за обряда обмывания тела умершего и т.п. Все эти места надо отнести к народному творчеству...
     Но возможно, что этого «романа» совсем нет и Отряха-мученик ссылается на него только для того, чтобы убедить слушателей в том, что все рассказываемое им — «сущая правда», иначе оно не попало бы в книгу. К такому приему «убеждения» прибегают и некоторые другие из известных мне рассказчиков, хотя должен сказать, что слушатели из низов не всегда относятся с полным доверием к книге, нередко замечая, что «и в книге много пишется пустого».