Новейшая история Воспоминания о М. Я. Геллере

Юрий Поляков

Статья опубликована в № 7 «Вопросов истории» за 1999 г.

Автор: Поляков Юрий Александрович – академик РАН.

Михаил Яковлевич Геллер (1922 – 1997) – один из крупнейших историков, специализировавшихся во Франции по истории СССР и России. Ранее не известные в нашей стране труды Геллера изданы, начиная с 1994 г., широко и основательно (хотя далеко не полностью).

Михаил Геллер. Фото: Париж, 1988 г.

В 1994 г. московское издательство «МИК» выпустило монографию «Машина и винтики. История формирования советского человека». Вслед за этим, в 1995 г. в том же издательстве увидела свет трехтомная «Утопия власти». Эта книга, написанная вместе с А. М. Некричем и первоначально выпущенная в Лондоне в 1982 г., стала, быть может, самым известным зарубежным трудом сводного характера по истории СССР. Она переведена на многие языки, ее издавали большими тиражами в разных странах. Совместная работа Геллера и Некрича оказалась удачным сочетанием. Некрич был способным ученым. Геллер – талантливым писателем. Это авторское взаимодействие и принесло успех. «Утопия у власти» вышла в России в трех томах. Авторство третьей книги принадлежит целиком М. Геллеру. В 1999 г. опубликованы работы Геллера не только по советскому периоду, но и по истории России в целом.

Геллер со студенческих лет интересовался художественной литературой, выступив затем, как профессиональный литературовед. Среди его работ статьи и книги, посвященные творчеству российских писателей, в том числе Андрея Платонова. В течение ряда лет (с начала 1974 г.) Геллер опубликовал несколько статей о произведениях А. Солженицына. Эти материалы составили небольшую книгу, вышедшую в Лондоне в 1989 году.

Высоко оценивая книги Геллера, отмечая высокую эрудицию автора, наличие в них интересных наблюдений, глубоких выводов, серьезных оценок, оригинальных суждений, считаю своим долгом сказать и своем несогласии с излишней политизированностью и критической заостренностью многих положений этого автора. Я не разделяю его резкого антикоммунизма. В 1991 г. Михаил Яковлевич привел меня в местное отделение радио «Свобода» в Париже, где он активно сотрудничал (кажется, позже это отделение закрыли). Полчаса мы дискутировали в открытом эфире – спокойно, дружески, объективно. Геллер сказал: «Социалистическое общество, социалистическая идея подобны вареному яйцу. Оно не может развиваться, его можно только разбить и съесть». Я ответил: «Кроме вареных есть и сырые яйца. А сырое яйцо развивается – латентно, под скорлупой. И, наконец, из яйца выбирается живое существо – цыпленок».

Политизированность наиболее заметно, пожалуй, сказывается в последней книге «Россия на распутье. 1990 – 1995. Глазами историка». Книга вышла в Москве в издательстве «МИК» в 1996 году. Она состоит из обзоров, регулярно печатавшихся в парижской газете «Русская мысль». Политическая острота выступлений Геллера впрочем вполне понятна и оправдана спецификой жанра газетных публикаций. Говорю обо всем этом, желая подчеркнуть простую, но важную для меня констатацию: политико-идейные разногласия не разрушили нашей, более чем полувековой дружбы. Человеческая дружба не должна препятствовать правде, в том числе и исторической, а правда – дружбе. Хотя, в принципе, правда должна торжествовать. Как-никак стариннейшее латинское изречение «Amicus Plato, sed magis arnica veritas» сохраняет свою справедливость. Все же Миша Геллер и я 50 лет назад учили латынь, о чем будет сказано далее.

Издание 1996 г. «России на распутье».

Я представляю читателю воспоминания о Геллере, относящиеся только к его первым студенческим полутора годам. Конечно, воспоминания об ученых, писателях должны касаться преимущественно тех лет их жизни, когда развертывалась творческая деятельность. Именно здесь особенно важен фон, на котором эта деятельность происходила. Но ученые такого масштаба, как Геллер, заслуживают рассказа и о том времени, когда еще только созревали предпосылки для творческого разворота. Воспоминания о самом начале студенческой жизни Геллера показывают некоторые черты его характера, которые сопутствовали ему всю жизнь. Кроме того, я надеюсь, что читателю будут интересны и зарисовки жизни студентов Московского института истории философии и литературы (МИФЛИ) в первые месяцы войны. Последующие годы жизни и творчества Геллера даны в этом очерке всего несколькими штрихами. Если судьбе будет угодно продлить мои годы, сочту своим долгом в дальнейшем рассказать о Михаиле Яковлевиче подробнее.

Париж, июль 1989 года. Двухсотлетие революции. Холл отеля на улице Камбронн. Жду Мишу, с которым мы не виделись двадцать два года. С памятных минут расставания на польской станции Кутно. Два десятилетия это целая жизнь. Прожитая в разных геополитических пространствах, в разных измерениях. Мы смотрим друг на друга, улыбаясь. «Как Женя?» – спрашиваю я. Мгновенье, неповторимое в своей непредсказуемости: «Она умерла три года назад», – ответил Миша. Мы обнялись и заплакали. Мужские слезы недолги и скупы, но многого стоят. Мы понимаем, что и наши жребии измерены, что большая, главная часть жизни прожита. И все-таки она продолжается, и после слез на лицах еще появится улыбка.

Леня, сын Миши, тогда, в 1989 г. никак не мог представить, что мы с Мишей знакомы 49 лет. Цифра казалась ему фантастической, немыслимой. И в этом не было ничего удивительного. Большинству людей все происходившее до их рождения представляется настолько далеким, что кажется принадлежащим совсем другой эпохе. Мне запомнился разговор с Мишей осенью 1945 года. В те дни отмечалось 25-летие взятия Перекопа, окончания гражданской войны в России. Мы случайно встретились на ул. Горького. Миша стоял у газетной витрины, внимательно изучая скуповатые материалы о Перекопе. «Бог мой, – сказал я. – Всего двадцать пять лет! А Перекоп для нас кажется хронологически удаленным чуть ли не как Шипка или даже Бородино». «Ничего удивительного, – спокойно и рассудительно ответил Миша. – И то и другое было до нашего рождения. Понимаешь, до нас! Тут считать надо по-особому. А нынешняя битва под Москвой и через 50 лет будет стоять с нами рядышком. Она при нас была».

Червонные казаки перед штурмом Перекопа. Фото: осень 1920 г.

К поразившим Леню Геллера 49 годам, небеса прибавили еще 7. Итого – 56. Да, столько лет мы были знакомы с Мишей Геллером – от студенческой скамьи до гробовой доски. Тысячи событий, – гигантских, планетарных и маленьких, личных, произошли, а наше общение то надолго прерывалось в силу случайных и неслучайных обстоятельств, то вспыхивало яркими, воистину сердечными дружескими встречами.

Я расскажу здесь о первых месяцах нашей дружбы, которая родилась на студенческой скамье в МИФЛИ. Эта странная аббревиатура хорошо известна в советской истории. МИФЛИ был знаменит и легендарен. Но для Миши и для меня он вдвойне памятен и любим, ибо с ним были связаны наши первые студенческие годы – наивные и светлые. Но как часто бывает, самое радостное и светлое в жизни идет рука об руку с самым тяжелым и мрачным. В МИФЛИ нас застала война...

И уж, конечно, когда бы в последующие полстолетия мы ни встречались, разговор начинался и заканчивался воспоминаниями об ифлийских временах. Самые первые студенческие знакомства – легкие, мимолетные – обычно не оставляют глубоких следов в памяти. Лишь потом, в ходе повседневного общения на лекциях и семинарах, когда выявляются интересы, определяются характеры, а люди по-настоящему узнают друг друга, появляются глубокие симпатии и антипатии и завязывается дружба – порой на всю жизнь.

 

 

Но моя самая первая встреча с Мишей запомнилась в связи с некоторыми автобиографическими обстоятельствами. Вынужден поэтому сделать небольшое отступление, касающееся, как говорится, лично меня.

Я окончил школу весной 1940 г. и собрался поступать в МИФЛИ. Однако как раз в это время были установлены более строгие правила призыва в армию. Юноша проходил весной предварительное медицинское освидетельствование и, если признавался годным к армейской службе, лишался права поступать в вуз. Неожиданно для самого себя я был признан годным, хотя состояние моего зрения стопроцентно гарантировало «белый билет». Видимо, в военкомате неважно обстояли дела с выполнением «плана по призыву». Обладание «аттестатом отличника», заменявшим тогда золотую медаль, давало мне право поступать в любой вуз без экзаменов. Послушав чей-то добрый совет, я подал заявление в МИФЛИ на заочное отделение и был автоматически зачислен в институт. В сентябре я прошел решающую медицинскую проверку. Вероятно, дела с выполнением плана в военкомате улучшились. Во всяком случае, врачи посмотрели на мои диоптрии с удивлением, и председатель комиссии раздраженно сказал: «Зачем присылают таких? Только время тратим».

Я немедленно отправился в МИФЛИ – переводиться с заочного на очное отделение. Проректор Илья Саввич Галкин (позднее он долго был ректором МГУ), посмотрев документы, сказал: «Нет проблемы. Вы имеете все права для перевода. Будем оформлять приказом. Да, со стипендией, как отличнику». Я ликовал.

«Но, – добавил милейший Илья Саввич, – над нами тоже есть начальство. Я попрошу вас съездить в ВКВШ (Всесоюзный комитет по делам высшей школы) и взять справку, что комитет не возражает. «Через час я уже был на Рождественке, в ВКВШ. Солидная дама, вежливо выслушав меня, сказала: «Вопрос ясен. Возражений нет. Но мы не можем просто так, ни с того, ни с сего выдавать справки. Пусть институт сообщит, что он не возражает и запросит наше согласие. Тогда мы и ответим. Положительно». Я снова оказался у Галкина. «Вот бюрократы, – возмутился он. – Такое простое дело запутывают. Но я не могу посылать запрос, скажут, что простых вещей без ВКВШ не решаю. А у меня инструкция – все вопросы о дополнительном зачислении решать только с согласия ВКВШ. Езжайте снова и нажмите на них хорошенько».

Я снова поехал на Рождественку. То же понимание, то же сочувствие, тот же результат. Так в челночных поездках я провел три дня. На четвертый я понял, что эту стену бедному студенту– заочнику, не имеющему влиятельных знакомых или родственников пробить невозможно. Не видать мне своей фамилии в приказе, и стипендии, которая была нужна как воздух, не видать.

Улица Рождественка в Москве. Фото: 1930-е гг.

Через несколько дней я, решив устраиваться на работу, поехал в МИФЛИ взять справку, что я учусь на заочном отделении. Сердобольная секретарша в канцелярии сообщила, что из отпуска вернулся декан истфака Николай Александрович Смирнов, и посоветовала зайти к нему. Я так и сделал. Смирнов решил просто: «У вас все законно. На первом курсе у меня сто человек. Пусть будет сто один».

Да, бюрократизм зависит от системы. Но и от людей не меньше. Любой пустяк можно превратить в неодолимое препятствие, и любое препятствие можно преодолеть, если каждый большой или малый начальник будет ощущать себя просто человеком.

Итак, я, уже полноправный студент, выяснив в деканате номер учебной группы, в которую меня определили, а по расписанию – номер аудитории, явился с утра к заветным дверям. Как новичок, явился намного раньше. За партой сидел густоволосый брюнет с заметным носом, торопливо переписывая что-то из немецкого учебника.

«Первый курс, третья группа, занятия по-немецки?» – спросил я. Он встал, размялся, без любопытства взглянул на меня. «Ты заниматься или проверять?» Заниматься, естественно. При чем тут проверка?» «Да, ходят всякие. То лектора проверят, то латиниста, то военрука. Почему бы немку не проверить? Она вредная. На дом много задает. А ты, если заниматься, то почему в середине октября? Ты на курорте задержался или в допре?» Я объяснил ситуацию. «Ну, садись со мной, если хочешь. Будем вместе грызть гранит науки. Меня зовут Миша». Так началось наше знакомство.

Конечно, в мишиной тираде было много мальчишеского, наигранного. Но сама манера, стиль разговора, скорректированный нараставшей эрудицией, жизненным опытом, остались на всю жизнь. Я бы назвал это врожденным иронизмом. Удивительная смесь нарочитой юмористической серьезности, хохмачества, афористичности, образности – оставалась у Геллера неизменной.

В ту пору особенностью его речи было также частое употребление цитат из классиков. У него были любимые цитаты, при помощи которых он откликался на предложения, отвечал на вопросы, выражал суждения. Цитаты он произносил выразительно, многозначительно, меняя интонации, но с неизменной иронией, произносил так, что собеседник, не привыкший к его манере, не понимал, шутит он или говорит серьезно.

Если что-то Мише предлагалось и им отвергалось, он говорил: «Никогда. Лучше заройте». Если он соглашался куда-то пойти, следовало: «Готов идти хоть до Ла-Манша». Одобрение выражалось знаменитой фразой «Лед тронулся, господа присяжные заседатели». Безразличное или негативное отношение к чему-либо отмечалось словами «Что я Гекубе, что мне Гекуба».

Репертуарный набор непрерывно обновлялся. Услышав понравившиеся ему стихи ифлийского поэта Павла Когана, Миша стал повторять, меняя словесные «бетонунги», но с неизменным оптимизмом: «Но мы еще дойдем до Ганга». По мере постижения латыни, он, естественно, ввел в свой обиход изречения мудрых римлян. «Aquila non captat muscas» (орел мух не ловит) говорил он, желая высказать пренебрежение к мелочам. И поддаваясь тому или иному соблазну, с грустью в голосе, констатировал: «Homo sum, humani nihil a me alienum puto» (я – человек, ничто человеческое мне не чуждо). Конечно, речь Миши не состояла из цитат – она, повторяюсь, была яркой, образной, афористичной, органически пронизанной иронией.

МИФЛИ, в котором Миша и я, волею судеб оказались вместе в одной группе, за одной партой, был институтом особенным. О МИФЛИ написано немало статей, воспоминаний, даже художественных произведений. Ю. П. Шарапов написал специальную (вышедшую в 1995 г.) монографию – «Лицей в Сокольниках. Очерк истории МИФЛИ». Было немало попыток объяснить «феномен МИФЛИ».

Не удивительно, когда институты-долгожители и ныне продолжающие свою деятельность, отмечают свои круглые и полукруглые юбилеи, собирают выпускников на торжественные встречи – у этих институтов сохраняется база, есть организующие центры. Но достойно удивления, что ИФЛИ («МИФЛИ» – официальное, полное название. Но в жизни и в публикациях чаще употребляется аббревиатура «ИФЛИ»), возникший в 1931 г. и просуществовавший всего десять лет, влившийся в 1941 г. в МГУ, сохранился в памяти поколений и даже оброс легендами. Не одно десятилетие выпускники ИФЛИ, не имея никакой базы, никакого организующего центра, собирались на регулярные встречи. Лишь в последние годы естественная убыль «ифлийских кадров» нарушила эту традицию.

Думаю, что долгой памяти способствовал в первую очередь впечатляющий перечень имен, учившихся в ИФЛИ студентов и аспирантов: П. Абовин-Егидес, И. Антонова, Всеволод Багрицкий, А. Гулыга, Л. Зак, А. Зевелев, Л. Копелев, П. Коган, Ю. Левитанский, М. Матусовский, С. Наровчатов, Т. Ойзерман, Е. Ржевская, Д. Самойлов, Б. Серебренников, Д. Сарабьянов, А. Солженицын, А. Твардовский, А. Трояновский, Ю. Шарапов, А. Шелепин, и многие-многие другие. Этот перечень я прекращаю только из боязни утомить читателя.

Но обаяние этих имен возникло в основном после войны, когда десятки ифлийцев приобрели кто громкую славу, кто просто более или менее широкую известность. К тому же многие из них именно в послевоенные годы в той или иной форме вспоминали об ИФЛИ. Мы же, поступившие в ИФЛИ перед войной, ощущали особый характер института прежде всего в удивительном интеллектуальном настрое, обусловленным самим фактом исключительности и своеобразия этого уникального гуманитарного вуза.

Особый характер института (при разумном руководстве – А. Карповой и А. Асеева) обеспечил великолепный состав преподавателей. Собранные (в значительной мере, по совместительству) из МГУ, МГПИ, академических институтов профессора, доценты были в своем большинстве талантливы и умны, представляли собой цвет русского обществоведения.

Часто проходили встречи с крупными учеными и известными литераторами. И послушать историка приходили филологи, философы, а историки в свою очередь, толпились у аудитории, где выступал поэт или видный экономист. Как-то перед самой войной в институт приехал Роберт Юрьевич Виппер (он с 1924 г. жил в Латвии, а после провозглашения там Советской власти, вернулся в Москву). Послушать его собрались студенты со всех факультетов. Миша и я, с трудом протиснувшись в аудиторию, с любопытством смотрели на Виппера, родившегося в 1859 г., как на человека из другого мира, другой эпохи. «Крепкий старикан, – сказал Миша. – И какая жизнь – и вообще, и в науке!»

Миша не пропускал ни одной такой встречи – будь она на философском или литературном факультете. Часто он делал это в ущерб основным занятиям, пренебрегая лекциями и семинарами и тем более домашними заданиями по латыни, по-немецки, марксизму-ленинизму. Сказывалась его неизменная черта – руководствоваться в своих поступках искренним внутренним, бескорыстным интересом, пренебрегая формальными требованиями.

Однажды он опознал на занятия по языку, получив суровый выговор от преподавательницы. «Зачем опаздываешь? Зачем задираешься с немкой?» – спросил я на перемене. «Во-первых, я не люблю немецкий. Во-вторых, я задержался на выставке блоковских книжек (осенью 1940 г. широко отмечалось 60-летие А. Блока). Ты видел эту выставку на втором этаже? Вот там немецкие переводы Блока. Слушай, как забавно звучит: «Уж не мечтать о подвигах, о славе / Vorbei ist alles, meine Jugend Schwand» Так он и прочитал – строчку по-русски, строчку по-немецки.

В ифлийской атмосфере Миша чувствовал себя идеально. ИФЛИ словно был создан для Миши, а Миша, безусловно, для ИФЛИ.

Он самозабвенно готовил первую курсовую – доклад на семинаре по российскому средневековью. Мы вместе просиживали в «Историчке» все свободное от института время, уходя последними. Он очень волновался, зачитывая на семинаре свой доклад. Ему, безусловно, хотелось, чтобы доклад был оценен по достоинству. К сожалению, руководитель семинара, добродушнейший и образованнейший Георгий Андреевич Новицкий (после войны он, милый эпикуреец «Папа Жора», «Жорж Андреич» долгие годы был деканом истфака МГУ) весь доклад сладко продремал. Когда Миша замолк, он от наступившей тишины встрепенулся и произнес вошедшую в студенческий лексикон фразу – да, я хорошо помню, это было сказано именно на Мишином докладе – «Ну, кто еще желает выступить?» Мы дружно похвалили доклад, но Миша был очень огорчен (хотя тщательно это скрывал) тем невниманием, которое проявил «Папа Жора» к его докладу.

Мы, конечно, много разговаривали о политике – на переменах, в столовой, возвращаясь вместе домой, во время кратких передышек в библиотеке. Предметом разговоров прежде всего были международные события. Шла мировая война, планета содрогалась под тяжестью ее ударов, события наваливались как тайфун, хотя главное было впереди.

Гитлер молниеносно захватил Грецию и Югославию. Был создан тройственный пакт Германии, Италии, Японии, а Советскому Союзу удалось, несмотря на это, заключить договор о нейтралитете с Японией, развертывалась ожесточенная воздушная «битва за Англию». Шли сражения в Северной Африке. Беседы на международные темы были Мишиной стихией (особенно, если собеседников было несколько). Он проявлял недюжинную эрудицию, говорил логично, анализировал основательно.

Лондонский квартал после немецкой бомбардировки в ходе «Битвы за Британию». Фото: 1941 г.

Внутренняя политика интересовала нас меньше. Вообще тональность бесед была лояльной по отношению к СССР. Критиковали Запад, критиковали Германию, а Советский Союз лишь за то, что «может утерять бдительность». Проблемы репрессий в СССР, демократии, свободы печати в наших разговорах не возникали. На первом курсе мы еще не «притерлись» друг к другу, чтобы поднимать столь острые вопросы. Впрочем, однажды Миша подошел ко мне на перемене и сказал: «В туалете на втором этаже на левой стене забавные стишата. Слушай: «Сия традиция не нова, в сортирах надписи писать. Но здесь зато свобода слова! Скажи, что нет, такая мать!» Прочитав с воодушевлением стишок, он задумчиво произнес: «Свобода слова, свобода слова... Это понятие не для нас»...

Мы не успели сдать все экзамены, как началась война. Первые дни отвыкания от мирной жизни... Все взволнованы, собираются кучками, обсуждают последние сводки. Кто-то по инерции доедает экзамены, кто-то на напоминания деканата досадливо машет рукой – до зачетов ли теперь! Миша, естественно, один из главных коридорных аналитиков и комментаторов. К его голосу, зеленого первокурсника уважительно прислушиваются многие весьма самоуверенные представители старших курсов.

Все хотели сделать что-то нужное, ощутимое. Комсомольский комитет настойчиво просил у районных властей дать студентам какую-нибудь работу. Кто-то придумал – послать нас рыть щели – убежища у близлежащих домов. Занятие, оказавшееся совершенно бессмысленным, – я не видал, чтобы в Москве кто-либо прятался в подобных окопчиках во время воздушных тревог. Так или иначе, Миша копал с воодушевлением.

Числа 25-го июня нас направили на строительство новых цехов крупнейшего авиамоторного завода N 24 (Здесь я должен сделать критическую оговорку. Дело в том, что мой друг Шарапов в «своей книге, передавая мои же (устные) воспоминания об этом дне, приписал мне такие слова, высказанные в начале 90-х годов: «Надо было расчистить закрытое для захоронений старое Семеновское кладбище. Да, мы сносили тяжелые мраморные памятники, разравнивали могильные холмы, разбирали ограды. Прочтет это сегодня кто-нибудь и скажет: вы занимались святотатством, кощунством. И с точки зрения сегодняшнего дня будет, безусловно, прав.

Но если бы тогда... спросить любого из нас: что важнее – оставить это кладбище в покое или ликвидировать его, чтобы построить вторую очередь авиамоторного завода, не сомневаюсь, что 99 процентов из нас ответили бы: идет война, фронту нужны самолеты, а самолетам – моторы...» (Шарапов Ю. Лицей в Сокольниках. М. 1995, с. 180). Шарапов красочно, но вольно изложил мои слова. Мы пришли не на кладбище, а на стройплощадку. Она была уже расчищена на значительном пространстве. Никаких памятников, могильных холмов и оград там не было. Лишь потом мы узнали, что работали на территории бывшего кладбища).

В тот день мы с Мишей работали в паре. Я копал, насыпая землю в тачку, а Миша вывозил ее. Потом он копал, а я вывозил. Я не знаю, как работали настоящие землекопы, но система, придуманная нами, представляется рациональной – она давала возможность передышки с каждой тачкой и потому возможность проработать нам, непривычным, 10 часов с одним перерывом на поедание принесенных из дома бутербродов.

Забавно выглядела наша стройплощадка. Многие девушки явились туда в нарядных платьях и даже в туфлях на высоких каблуках. К вечеру платья были измараны, туфли брошены в сторону, вид у большинства был жалким. Миша сначала потешался над неразумными франтихами, бросал в их адрес колкие реплики, а к вечеру уже искренне жалел и почти без иронии советовал: «Девчата, дуйте домой. Вы уже внесли достойный вклад в победу».

Гражданское население роет противотанковые траншеи на подступах к Москве. Фото: 1941 г.

В июле и августе 1941 г. мы с Мишей не общались. Студенты – те, кто не был призван в армию, – нашли себе занятия – одни уехали группами на сельхозработы, другие поступили на военные заводы. Я определился грузчиком на упомянутом строительстве авиамоторного завода. Где был летом Миша, не могу сейчас припомнить.

Но в начале сентября мы снова собрались в ИФЛИ. Институт был переведен из Ростокина на Погодинскую улицу – за Девичьим полем. Здесь, в скучном здании, принадлежавшем Академии педагогических наук, занятия продолжались.

Ездить за Семеновскую заставу на завод стало очень трудно, но нужна была работа – обязательно оборонная. Миша тоже рвался на работу. «Нужно найти что-нибудь недалеко от Института», – сказал он. И такая работа – при помощи комитета комсомола нашлась незамедлительно.

Совсем недалеко от Погодинки, за Новодевичьем монастырем, в Лужниках, там, где сейчас раскинулся огромный Лужниковский спорткомплекс, а в 90-е годы образовалось многолюдное торжище, тогда, на берегу реки существовала Московская судоверфь. На ней до войны ремонтировали, а, может быть, и строили речные трамваи и баржи. С лета, пользуясь наличием местерских и запасов дерева, верфь переключилась на изготовление снарядных ящиков и каких-то еще изделий, потребных армии.

На эту речную судоверфь мы и определились. Послушав лекцию или посетив семинар (занятия в сентябре продолжались), мы на трамвае за несколько минут доезжали до Новодевичьего монастыря, проходили большой пустырь и оказывались на верфи. Работа была несложной – перетаскивали бревна и доски, сколачивали и красили в зеленый цвет снарядные ящики. Самым неприятным было перетаскивать эти ящики к мосту отгрузки, довольно далеко. Они были – или казались – тяжеленными. Несли мы с Мишей вдвоем, он шел, повторяя блистательную фразу: «Осатанеешь, таскаючи». Не надо разъяснять, что вместо «осатанеешь» употреблялось куда более крепкое, но не менявшее ритма фразы слово. Этот рефрен явно облегчал ношу.

Несколько ночей мы отдежурили в институте на случай борьбы с фашистскими бомбами. Во время воздушных тревог выбирались на крышу. Миша проявлял абсолютное спокойствие, в отличие от некоторых заметно нервничавших профессоров. (Преподаватели и студенты дежурили, разумеется, вместе.) Крыша располагала к обсуждению широких проблем, и Миша чувствовал себя как в родной стихии. Он задавал тон в этом дискуссионном клубе. При этом поигрывая лопатой, он всем своим видом выражал полную готовность засыпать песком или выбросить во двор вражескую зажигательную бомбу. Но, как на зло, ни одной «зажигалки» на нашу крышу в те ночи не упало.

Тем временем обстановка на фронте стремительно ухудшалась. После катастрофического поражения в начале октября под Вязьмой, дорога на Москву была практически открыта. Об этих днях со все откровенностью писал в своих воспоминаниях маршал Г. К. Жуков. Участились воздушные налеты на Москву. Мы, разумеется, не могли знать истинного положения, но и то немногое, что проскальзывало в сводках Совинформбюро, приводило к страшному выводу: немцы у стен Ленинграда и неудержимо рвутся к Москве.

В Институте комитет комсомола призвал студентов выехать на строительство оборонительных рубежей под Москвой. Утром 13 октября Миша и я стояли в группе ифлийцев у Белорусского вокзала. В этот день выпал снег, и довольно обильный. Вокзальная площадь, обычно оживленная, была какой-то странной, непривычной. Грязная мостовая контрастировала с белизной снежного покрова на крышах и в центре площади, по краям тротуаров. Большая толпа беженцев с узлами, котомками сначала пошла к ул. Горького (Тверская), потом остановилась и, потоптавшись, двинулась обратно к вокзалу. Троллейбусы ходили, но автомашины появлялись редко. Немногочисленные прохожие были деловиты и озабочены. Из-за туч вынырнул самолет и, снижаясь, скрылся за домами. Он шел на посадку на Центральный аэродром. Нам он показался раненой падающей птицей, вселяя чувство беспокойства и тревоги. «Москва имеет бледный вид», – сказал Миша. Руководители группы велели нам ждать, а сами прошли в здание вокзала. Через полчаса они вернулись. «Поезда по этой линии сегодня не ходят, едем в Институт».

Новокузнецкая улица в Москве с противопехотными и противотанковыми укреплениями. Фото: 1941 г.

Чувство коллективизма срабатывало безукоризненно. Хотелось быть вместе, не в одиночку преодолевать растерянность, хотелось, чтобы кто-то твердый, умный, знающий сказал, что делать, направил, организовал. В такие моменты выявляются характеры, выявляется и желание массы действовать и ее аморфность, стремление к активности и готовность опустить руки.

Потому, между прочим, такое значение и такую силу приобрела в России партия, которая могла, хотела, умела направлять массу в нужном направлении. Так было и тогда. Приехали в Институт, созвонились с райкомом, получили новые, вполне определенные распоряжения: собраться утром, в таком-то часу у Киевского вокзала, сесть на такой-то автобус, ехать в Кунецво до такой-то остановки.

Как ни странно, все так и получилось. Назавтра мы уже к полудню скинули свои рюкзачки и портфели в здании кунцевской школы (здание и поныне стоит на Можайском шоссе), получили лопаты, тачки, рукавицы и отправились на «объект». Он находился неподалеку от шоссе, к югу, в долине Сетуни. Там в сильно пересеченной местности сооружались дзоты, окопы, противотанковые рвы. Техники (во всяком случае на нашем участке) не было. Участок, как не трудно было сообразить, располагался на левом фланге Можайского шоссе – главной дороги, ведшей с Запада на Москву, то есть на фланге главного направления ближних подступов к столице. Много позже я узнал, что эта часть оборонительного рубежа прикрывала большую территорию, где находилась «ближняя дача» Сталина. Тогда, конечно никто из нас не имел об этом ни малейшего понятия.

Наше настроение составляло странную, причудливую смесь горечи от того, что происходит, и непонимания, почему так происходит (неудачи наших войск были очевидны – никакой туман Информбюро не мог скрыть того, что немцы приближались к Москве, и мы здесь сооружаем, быть может, последний оборонительный рубеж), смесь фанатической жертвенности, мальчишеской злости и необъяснимой надежды на чудо. Как бы там ни было, работали мы здорово. Поднимались и возвращались затемно, используя недолгий осенний световой день до упора.

Молодость и жизнерадостность брали свое. Над грязным, мокрым рвом неслись песни. Одна из них родилась еще летом на строительстве рубежей в районе Смоленска, и авторство принадлежало университетским студентам. После непременного указания на принадлежность к ученому сословию: «Наши зубы точены о гранит науки, / А посля гранита глина нипочем», – раздавался лихой припев: «Стой под скатами, / Рой лопатами, / Нам работа дружная сродни. / Землю роючи, / Матом кроючи, / Трудовую честь не урони». Девицы смущенно опускали глаза и вместо «матом кроючи», пели «дерном кроючи».

 

 

Вообще говоря, мы любили крепкие выражения и часто использовали их, делая речь более соленой, сильной и выразительной. Но – и в этом отношении существовала особенность нашего поколения, циничного и наивного одновременно, особенность ифлийской интеллегентской закваски – мы не позволяли себе материться при женщинах. Странно и, может быть, смешно: выразиться забористо, попав ногой в глубокую лужу или опрокинув нечаянно тачку с землей, – считалось признаком элитарности и подлинной (не формальной) интеллигентности. Выразиться пусть не столь откровенно, но грубо при женщинах считалось признаком пошлости и неинтеллигентности.

Уставали петь – кто-нибудь начинал декламировать стихи.

Неудивительно, что оказалось так много знатоков поэзии – ведь мы же были студентами ИФЛИ, и филологи, пожалуй, преобладали численно. Читали Багрицкого, Блока, Есенина, Маяковского, Пастернака, Тихонова. Знатоков Ахматовой, Мандельштама, Цветаевой не припомню. Миша читал раннего Маяковского. Читал негромко, как-то доверительно, будто разговаривая с интересным собеседником, удивляясь сказанному. У него было несколько любимых стихотворений, которые он читал по несколько раз (и вечером, в общежитии): «Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста / Где-то недокушанных, недоеденных щей». «Вошел к парикмахеру, сказал – спокойный: / «Будьте добры, причешите мне уши». «Послушайте! / Ведь, если звезду зажигают, – / Значит – это кому-нибудь нужно?» и – с надрывом, у него не получавшимся – «Ах, закройте, закройте глаза газет!»

Неожиданно для себя я заметил в Мише стеснительность, робость. В институте на семинарах в привычной обстановке он был разговорчив, смело тянул руку вверх, выступал часто. А здесь среди людей малознакомых, филологов, знавших поэзию не дилетантски, он оказался легкоранимым, самолюбиво боявшимся скептических высказываний.

Позднее я понял, что именно эти, из самых первых, еще с довоенных стихов Маяковского больше всего корреспондировались с его характером, с напускной бравадой, искренней иронией, затаенной грустью.

Дима Сарабьянов читал Пастернака. Память сохранила собственную зарисовку: «Ужасно пошлый, гадкий, нудный, / Из мириадов мелких сит / И, без сомнения, простудный / Осенний дождик моросит / И от усталости как пьяный, / По икры мощные в грязи / Стихи читает Сарабьянов / Неведомо в какой связи».

Траншеи у моста на Лениградском шоссе. В 1941 г. – окраина Москвы.

К вечеру мы возвращались в ставшую такой милой кунцевскую школу, укладывались в спортзале на гимнастические матрасы, прикрывались промокшими за день пальто и снова пели и читали стихи.

19 октября по радио передали приказ Сталина об обороне Москвы и назначении Жукова командующим Западным фронтом. Позднее историки назовут гениальной словесной находкой первые слова приказа «Сим объявляется». Мы не обратили внимание на филологические тонкости. Но общая тональность придала бодрости и уверенности в нужносто того, что мы делаем.

А на стенах кунцевских домов через несколько дней появились извещения другого рода, но связанные с приказом от 19 октября. В них сообщалось о предании суду руководителей ряда кунцевских предприятий и учреждений, которые (руководители) 16 октября поддались панике и бежали, бросив вверенные им коллективы. «Подобные объявления – нечто новое в нашей практике, – сказал Миша, проявив, как всегда, склонность к обобщению, – гласность военного времени».

В начале ноября мы закончили работу на своем участке. Как раз в это время из Москвы прибыл ректорский посланец: нам велено возвращаться в Институт и готовиться к эвакуации. Настроение у всех снова стало подавленным. Миша считал, что война проиграна, но восточные районы СССР останутся неоккупированными и сложится ситуация, аналогичная той, которая была во Франции с лета 1940 года. Предстояла долгая-долгая мировая война. «Надо ехать, – говорил он. – В Средней Азии или на Урале мы можем сделать что-нибудь полезное. А здесь немцы попросту раздавят всех танками или превратят Москву в гетто. Точнее в два гетто. Для русских – надолго, для евреев – навсегда».

Солнце, закутанное тучами, садилось, когда Миша, Дима Сарабьянов и я добрались на перекладных до Киевского вокзала. Было тихо, как в загородном лесу. На подходе к мосту через Москва-реку в асфальт вцепились противотанковые «ежи», прикрывая половину дороги. За рекой, на левом берегу, виднелась артиллерийская батарея. «История шагает через противотанковые надолбы», – сказал Миша. Не любитель выспренных фраз, он и эти рлова произнес с неизменной иронией и очевидной горечью.

На этом я наступаю «на горло собственной песне» и заканчиваю воспоминания о Михаиле Геллере. Я надеюсь, что у меня еще будет время, которое необходимо для рассказа о последующих годах дружбы с Мишей.

Исход из Москвы в ноябре 1941 года... Пребывание в Свердловске.

Эвакуация горожан по Москве-реке. Фото: осень 1941 г.

Работа на заводе, делавшем заготовки снарядов для «Катюш»... Слияние МИФЛИ с МГУ... Возвращение в Москву в мае 1943 г... Совместная работа в Секретариате Главной редакции истории гражданской войны (ИГВ), куда нас определил мой научный руководитель Израиль Разгон...

С 1944 г. мы стали видеться реже. Миша увлекся историей Востока, я остался верен отечественной истории. Миша женился на нашей однокурснице – ифлийке, талантливой и обаятельной Жене Хигрин, приехавшей в 1940 г. из включенной тогда в состав СССР Западной Белоруссии. Миша задержался с окончанием университета, не попал в общее распределение выпускников, и у него возникли трудности с работой, а потом и вовсе всякого рода неприятности и вынужденное пребывание вне Москвы. После его возвращения в Москву мы стали снова встречаться. Он бывал у меня дома, мы виделись у общего друга Александра Яновича Грунта, играли в шахматы. Раза два устраивали шахматные мини-турниры – Миша Грунт, еще один университетский однокурсник Август Эвальдович Экштейн и я.

Во второй половине 50-х годов Миша и Женя уехали в Польшу (В кратких биосправках, предваряющих «Винтики» и «Утопию у власти», говорится, что Геллер «в конце 60-х гг. был вынужден уехать из СССР». Это неточно. Сначала он вместе с Е. Хигрин уехал в Польшу, где работал в ПАП'е (Польское агентство печати) и оттуда перебрался во Францию). Перед их отъездом мы собрались у Грунта на Сивцевом Вражке. Было что-то вроде прощального вечера. Все были грустны. Кончался еще один жизненный виток. Доведется ли увидеться вновь? Жизнь в Москве казалась стабильной, устойчивой, размеренной на годы вперед. А для Миши и Жени – прыжок в неизвестность. Мы боялись за них, жалели, боясь обидеть жалостью, Миша был явно опечален, Женя выглядела бодрее. В общем разговоре Женя заспорила с моей женой, которая не поддержала известный аристофаноцицероновский постулат «Ubi bene, ibi patria» (где хорошо, там отечество). «Алька, ты рассуждаешь, как советский человек», – с жаром бросила Женя. Все замолкли. В ту пору мы были советскими людьми, и это определение отнюдь не считалось позорной кличкой. Видимо, мы еще не осознали, что политические разногласия уже глубоко пронизали наше общество. К счастью, они никак не отражались на дружеских контактах.

После отъезда связи стали редкими. Миша иногда наведывался в Москву. Встречались. Моя дочь студенткой ездила в Польшу. Навестить Геллеров было делом обязательным. Одна встреча с Мишей мне запомнилась навсегда. В 1967 г. я в составе многочисленной делегации ехал в Берлин на научную конференцию, посвященную 50-летию Октябрьской революции. Миша встретил меня в Варшаве. Мы сидели в вагоне, не замечая времени. Опорожнили бутылку принесенной Мишей «Выборовой», начали «Столичную». В купе заходили историки из делегации – Мишу знали многие, выпивали по рюмке за его здоровье. Мы забыли обо всем на свете и опомнились лишь тогда, когда колеса застучали на стыках рельс – поезд, следуя расписанию, покидал Варшаву. Международные экспрессы мчат с редкими остановками. Следующей станцией был город Кутно – не то в ста, не то в двухстах километрах за Варшавой.

Неукоснительность железнодорожного расписания подарила нам дополнительное время, которым мы насладились, как настоящие эпикурейцы, дружески беседуя, запивая беседу остатками «Столичной». Приближалась станция Кутно. Я вручил Мише большую – килограммов на 7 – 8 – самаркандскую дыню в незаменимой в те времена плетеной «авоське». Мы вышли на перрон. Смеркалось. Я смотрел как удалялась Мишина фигура. Он шел по пустынному перрону прихрамывая, а дыня в авоське клонила его в сторону...

Мы снова встретились только через двадцать два года.

Последний раз я виделся с Мишей в январе 1991 г. в Париже. Мы провели вместе почти целый день. Выступали по радио (о чем я уже говорил в начале моих воспоминаний) в остром, но, конечно, дружеском и беззлобном диалоге, ужинали, спорили, вспоминали...

Парижское кафе. Фото: май 1991 г.

Передо мной последний привет – книга «Россия на распутье». Надпись: «Але и Юре с нежными чувствами». И дата – 6 декабря 1996 г.

Жить ему оставалось 30 дней.