Баранов Е. Московские легенды Лев Толстой и американцы

     Николай Воеводин, парень двадцати пяти лет, с огненно-рыжими волосами и веснущатым лицом, довольно часто встречался мне в харчевне, но познакомиться нам как-то не удавалось вплоть до того момента, когда он и Гаврилыч, здоровенный мужчина лет пятидесяти с черной кудлатой бородой и большим орлиным носом, прозванный Змеем Горынычем, не обратился ко мне, как к «бывшему учителю», за разрешением вопроса о том, как надо правильно писать: «ездию» или «езжу».
     Воеводин утверждал, что «самое верное будет «ездию», потому что все так говорят», а Гаврилыч доказывал, что «правильнее правильного» будет «езжу», по той причине, что так говорят образованные люди, так и в книгах печатают.
     Когда спор был разрешен мною в пользу Гаврилыча, Воеводин, приглаживая пятерней огнистые волосы, проговорил:
—  Значит, мне еще надо мозгами поработать, чтобы правильно произносить слова.
— А как же иначе, голова садовая! — важно возразил Гаврилыч. — Мозги — первое дело. На то они и дадены, чтобы работать ими. Поработай — получишь мозговое развитие и не будешь наподобие истукана или скота бессловесного, но станешь вникать в каждый корень и докапываться, что и откуда взялось, но не вроде адиета разинуть рот и ничего не понимать. Мозги — вещь важная, без них и комар не живет, а уж на что, кажется, ничтожное насекомое. Конечно, какой его мозг? С булавочную головку и того меньше, а ведь тоже дает понятие комару, что для своего пропитания надо из человека кровь высасывать. Только уж и подлецы эти комары! Раз чуть было не заели меня на рыбной ловле. Кругом вода, камыш, а им это самое и требуется. Паскудная тварь, конечно, но ежели дадена им жизнь, то они и должны жить, плодить детей для высасывания крови из человеков. И тоже ведь, гляди, между собой разговаривают по-своему...
     С этого дня и было положено начало моему знакомству с Воеводиным, и вскоре я узнал, кто он и откуда явился в Москву.
     Родители его были мещане города Воронежа, занимавшиеся покупкой и продажей «барахла». Николай с девяти лет стал ходить в школу, но учился, как сам теперь сознался, очень скверно. Как-то он соблазнился плохо положенным матерью рублем и украл его, купив пряников, конфет. За это он был жестоко высечен, но наказание не исправило его, а наоборот, ожесточило: «назло» родителям он стал тащить из дому все, что можно было украсть. Родители, в свою очередь, били его, не жалея ни палок, ни кулаков. Наконец, «верх взяли» они, и Николай, не выдержав дальнейших побоев, бежал — сначала из дому, затем и из Воронежа, побывал в Тамбове, Козлове, Курске, Рязани, Коломне и прибыл в Москву. В Москве, как все вообще беспризорные, он занимался прошением милостыни и мелким воровством, ночевал у подъездов домов, на церковных папертях, в мусорных ящиках, попал в исправительный дом, из него в колонию для бесприютных, бежал из нее и опять очутился на улицах Москвы, сидел за воровство в тюрьме, был призван на военную службу, затем по причине близорукости освобожден от нее, в настоящее время занимается вместе с Гаврилычем перевозкой тяжестей на ручной тележке.
     Кроме газет, по его словам, не прочитал ни одной книжки.
     О Толстом он случайно слышал вот что.

     Когда Толстого предали проклятию, приехали к нему американцы и стали упрашивать, чтобы он ехал к ним жить.
—  Какое, говорят, вам тут житье? Одна ругань да беспокойство, и того гляди, ушлют в Сибирь. А у нас, говорят, вам будет жить хорошо: любой дом на выбор отдадим вам на веки вечные, жалование положим тыщу рублей в месяц, а прислуга и автомобиль бесплатно. Какой, говорят, хотите, берите сад и какие угодно деревья сажайте — никто слова не скажет. И пишите, и печатайте что вздумается — никакого запрету не будет.
     Только Толстой не согласился.
— Я, говорит, в России родился, в России страдания принимаю, в России и помереть должен. А что, говорит, касается Сибири, так я ее не боюсь: пусть ссылают — и в Сибири люди живут.
     Так и не поехал. А рассказывал мне про это в ночлежке один старик. Раньше он по Русе (т. е. по Руси.) странствовал, а теперь ослабел ногами, с рукой стоит. И рассказывал он еще про Толстову религию.
—  Эта, говорит, его религия вот какая: каждый, говорит, как хочет, так и верует. Как, говорит, хочет, так и пусть молится. Ежели, говорит, не хочет ходить в церкву, так и не надо — греха от этого никакого не будет. И молиться, говорит, можно по-разному. Хочешь, говорит, молиться на икону — молись, а не хочешь, — выйди на двор и на восход солнца помолись, а ежели кому желательно — можно и на звезды молиться. Во всем этом, говорит, нет никакого греха, лишь бы у тебя руки не были запачканы человеческой кровью. А ежели, говорит, ты убил человека, то тут и есть большой грех. А кто, говорит, живет чужим умом и по чужой указке ходит, тот есть анафема-проклят человек. Вот за это самое, говорит, и прокляли Толстого.
     И много он рассказывал про эту религию, да я не все понял. Старик с башкой.
— Другие, говорит, все из книг берут, а я, говорит, беру от людей и от жизни, и на моей стороне правда, а на ихней ложь.
     Только я так думаю, что книга книге рознь: иную только и остается, что бросить на помойку, а из другой можно что-нибудь взять для развития ума.


Март 1924 г.