Лотман Ю. М. История и типология русской культуры О редукции и развертывании знаковых систем

Юрий Лотман

(К проблеме «фрейдизм и семиотическая культурология»)

1. Фрейдистская психоаналитическая модель строится как цепь, на одном конце которой — подсознательные либидозные представления, а на другом — словесные показания пациента. Между этими крайними точками располагается последовательность символических замен, трансформаций, знаковых субститутов. Как критика, так и выделение наиболее интересных аспектов этой модели с точки зрения семиотической теории предпринимались неоднократно (См. Волошинов В. H. Фрейдизм. M., Л., 1927, об этой книге Иванов Вяч. Вс. Значение идей M. M. Бахтина о знаке, высказывании и диалоге для современной семиотики//Труды по знаковым системам. VI Тарту, 1973, Benveniste É. Problèmes de linguistique général Ed. Gallimard, 1966. Chap. VII, Lacan J., Écrits Paris, 1966, idem Réponses //Scilicet. № 2—3 Seuil, 1970, Green A. Le psychoanalyse devant l'opposition de l'histoire et de la structure // Critique № 194, Juil. 1963; Kristeva J. Idélogie du discours sur la littérature // La Nouvelle Critique № 39 bis (Cluny II, Lettérature et idéologie), 1971, статьи в сб. «Littérature», № 3, oct. 1971 (littérature et psychoanaiyse), «Teksty», № 2(8), 1973 и др.). Не касаясь всего комплекса многообразных проблем, которые возникают в связи с обсуждением этой темы, постараемся осветить лишь один аспект: в какой мере лежащий в основе всего построения комплекс исходных сексуальных мотивов на самом деле является исходным, уходящим в глубь детской психофизиологии, а в какой он возникает как вторичный факт — результат перевода сложных текстов, получаемых ребенком из мира взрослых, на значительно более простой язык собственно детских представлений.

1.1. Мир ребенка самого раннего возраста (а именно такой возраст имел в виду Фрейд, когда писал «Врач, занимающийся психоанализом взрослого невротика, раскрывающий слой за слоем психические образования, приходит, наконец, к известным предположениям о детской сексуальности, в компонентах которой он видит производительную силу для всех невротических симптомов последующей жизни» (Фрейд 3. Психоанализ детских неврозов. M., Л., 1925. С. 1, ср. далее: «Первые сведения о Гансе относятся к тому времени, когда ему еще не было полных трех лет» (с. 2), далее фигурируют реконструкции, относящиеся к возрасту 2,5, 1,5 и даже 0,5 года, хотя здесь и встречается оговорка о "гораздо меньшей вероятности" рассуждений» (с. 127, 129))) характеризуется ограниченным набором лиц (их фактически три «я», мать и отец) и предметов. Этот мир описывается языком, имена которого суть имена собственные (См. Лотман Ю. M., Успенский Б. А. Миф — имя — культура // Лотман Ю. M. Ceмиосфера СПб., 2000. С. 525-542). Однако даже на самой ранней стадии «детский мир» и «детский язык» не представляют самодовлеющей и изолированной системы. Рядом с ними существует мир и язык взрослых, которые осуществляют постоянное и широкое вторжение в первый.

1.2. Контакт с миром взрослых ребенку постоянно навязывается самим субординационным положением его мира в общей иерархии культуры взрослых. Однако сам этот контакт возможен лишь как акт перевода. Как же может осуществляться такой перевод?' На основе некоторой контекстно-ситуативной эквивалентности (ситуации - «хорошее», «приятное», «худое», «опасное» и пр.) ребенок устанавливает соответствие между некоторыми знакомыми и понятными ему текстами на «его» языке и текстами «взрослых» (например, по принципу: «непонятно, но приятно» или «непонятно, но страшно»). При таком переводе целого текста целым же текстом ребенок обнаруживает исключительное обилие во «взрослом» тексте «лишних» слов. Акт перевода будет сопровождаться семантической редукцией текста. При этом будет ясно проявляться тенденция подставлять в качестве значений слов, не имеющих соответствия в детском лексиконе, референты, заимствованные из детского мира. Нам известны случаи, когда ребенок считал, что «отрава» — это старый войлок, лежащий в столовой за буфетом. Существует и другая тенденция, так, слово «пожар» может обозначать «неизвестное, но настолько ужасное событие, что уточнять его значение страшно».

Получаемую из естественного языка, который выступает как язык взрослых, семантическую модель ребенок редуцирует таким образом, чтобы стал возможен перевод притекающих извне текстов на его язык. Однако не только естественный язык реализует это моделирующее вторжение, в сознание ребенка врываются разговоры взрослых, вносящие целый мир вторичных моделей — этических, политических, религиозных и пр. Сказки и другие художественные тексты вносят огромное количество знаков — от целостных текстов до отдельных слов (а также изобразительных знаков), значение которых ребенку еще предстоит установить путем идентификации с единицами содержания своего мира. Современный городской (да и деревенский) ребенок слышит слово «волк» в контексте, не оставляющем сомнения в том, что речь идет о чем-то страшном и опасном, задолго до того, как получает представление об общественной семантике этого слова. Неоднократно приходилось слышать, как ребенок, указывая матери на те или иные предметы, которые ему кажутся страшными, спрашивает «Это волк?».

1.3. В такой ситуации редуцируется не только система имен «взрослых» текстов, но и система сюжетов. Когда ребенок слушает сказку о Красной Шапочке, он не вводит в свой мир дополнительных персонажей, а отождествляет героев сказки с именами детского мира. В этом случае естественно отождествление Красной Шапочки с собою, бабушки с матерью, а волка с отцом. Дело здесь не в скрытой враждебности к отцу, а в необходимости пересказать сюжет сказки алфавитом, в котором даны лишь три имени — «я», мать и отец В этом случае нет никакой надобности измышлять «Urszene», в которой ребенок якобы подсмотрел сцену coitus a tergo, как полагает Фрейд, для того, чтобы объяснить отождествление отца в волка (См.   Фрейд 3. Психоанализ детских неврозов. С. 127-129). Просто ребенок получил из сказки готовый сюжетный сценарий и распределил роли между наличными персонажами своего детского мира, как режиссер «переводит» список действующих лиц пьесы на язык списка фамилий актеров своей труппы. Отождествляя отца с волком из сказки, ребенок совсем не переносит вовне якобы исконно враждебное отношение к отцу (ведь он не выдумывает для отца отрицательную роль, а подыскивает в своей небольшой труппе исполнителя для заданной извне отрицательной роли), а, напротив того, переносит вовнутрь «детского мира» амплуа «злодея», заданное сюжетными моделями. Конечно, градация близости между отцом и матерью для среднего ребенка такова, что, коль скоро амплуа «злодея», «разбойника», «волка» получено уже из внешних текстов, распределение его среди наличных персонажей, как правило, бывает однозначно — это «не-мать», то есть — отец. Когда из языковых и сюжетных моделей окружающего мира в мир ребенка поступают знаки «любить» и «убить», он их, естественно, распределяет между отцом и матерью. Следовательно, пресловутый «эдипов комплекс» не есть нечто спонтанно зарождающееся как выражение собственных сексуальных влечений и агрессивных наклонностей ребенка, а плод перекодировки текста с большим алфавитом в текст с малым. С этим связано и другое, знаки «любить» (и производные от них типа «любовница» и пр.) и «убить» при такой перекодировке теряют то определенное сексуальное или агрессивное значение, которое они имели в исходном языке. Крайне наивно полагать, что мы понимаем тексты, выдаваемые ребенком, употребляющим эти слова, когда подставляем в них значения языка взрослых.

В связи с этим хотелось бы сделать одно примечание: подсознательное в толковании Фрейда поражает своим прямолинейным рационализмом — оно по содержанию не отличается от категорий текстов сознания, лишь маскируя их в другие символы плана выражения. Психоаналитик дешифрует сны, невольные высказывания и другие непроизвольные тексты и обнаруживает, при замене системы символов, содержание, адекватно выразимое в терминах и категориях языка сознания. Подсознание Фрейда — замаскированное сознание. Оно принадлежит лишь плану выражения и полностью переводимо на язык сознания. Этим приоткрывается и его природа оно сконструировано метамоделями исследователя и, естественно, на них переводится. То, что 3. Фрейд считает спонтанными чертами детского мышления, на самом деле оказывается извлечением при помощи кодов взрослого мышления из детского сознания того, что само же это взрослое мышление предварительно в него вложило. Причем в среднем звене этой цепочки — звене детского сознания — тексты теряют те черты, которые, по мнению Фрейда, именно и характеризуют детское сознание. Эти последние возникают при обратном переводе текстов детского мышления на язык психоанализа.

2. Невозможность адекватного перевода текстов языка «с большим алфавитом» на язык «с малым алфавитом» приводит к тому, что если спонтанные тексты детского сознания получают на его языке определенное выражение, то тексты, переведенные с языка взрослых, сохраняют некоторую неопределенность, одновременно примитивизируясь. Многие тексты вообще не поддаются переводу и оказываются введенными в память «малого мира» в виде целостных текстовых включений неясной семантики. Казалось бы, наличие подобных текстов, иносистемных по своей сути, с точки зрения знакового мира ребенка может получить лишь негативную характеристику, поскольку эти тексты чужды окружающему их контексту и никакой обязательностью, с его позиции, не обладают.

2.1. Бесполезность включений этого типа, однако, мнимая: в дальнейшем развитии эти включения выполняют роль своеобразных «спор» — свернутых программ и именно за их счет происходит ускоренное развитие, характеризующее психологию детского возраста.

3. Можно было бы провести аналогию между этим процессом и явлением ускоренного  культурного развития, характеризующим известные моменты в развитии некоторых национальных культур (См. Гачев Г. Д. Ускоренное развитие литературы. М., 1964).

3.1. Как и в системе «ребенок — взрослый», в данном случае имеет место столкновение системы с «большим алфавитом» и системы с «малым». Наблюдается широкое проникновение «чужих текстов», невозможность адекватных переводов и аккумуляция непереведенных текстовых включений в культуру. При этом наряду с накоплением непереведенных текстов «внешней культуры» в малом внутреннем культурном пространстве в нем постоянно ощущается ориентация на такой перевод.

3.2. Параллель между системой «ребенок — взрослый» и «культурой с малым алфавитом — культурой с большим алфавитом» проявляется и в том, что за периодом агрессии текстов из второй сферы в первую следует, имеющий характер взрыва, период ускоренного развития этой первой области. Примерами такого процесса могут быть обильные вторжения внешних текстов в период крещения Руси или в Петровскую эпоху, за которыми последовали периоды стремительного движения XI — XII и XVIII — начала XIX в.

4. В связи с этим можно сформулировать положение о том, что пульсирующее ритмическое движение, построенное как чередование редукций и развертываний языка культуры, во-первых, и ускорение темпа развития культуры за счет перекодировки больших систем в малые, во-вторых, составляют, наряду с описанным Ю. H. Тыняновым и В. Б. Шкловским законом смены знаковой периферии и ядра знаковой системы в процессе автоматизации — деавтоматизации, некоторые общие закономерности динамики саморазвивающихся знаковых систем.

4.1. В современной компаративистике господствует представление, согласно которому объективной основой проникновения текстов одной культуры в другую является их взаимная изостадиальность. Последний случай, конечно, создает определенные предпосылки для циркуляции текстов и может быть сопоставлен с той коммуникативной схемой, в которой участники общения стремятся к максимальному сближению кодов (в идеале — к пользованию одним единым кодом). При этом адресат получает новый текст на заранее данном языке, а не новый язык. В таком процессе сообщение передается, а не трансформируется в ходе акта коммуникации, нового сообщения не возникает. Получаемые тексты лишь количественно расширяют мир культуры адресата и отвечают потребностям поверхностного пласта культуры. Гораздо более значим в общекультурном смысле процесс получения текстов со стороны культуры иного стадиального типа — более развитой или более примитивной. В этом случае происходит редукция или усложняющее развертывание полученного текста, а также накопление непереведенных текстов (ср. накопление французских текстов в русском культурном сознании второй половины XVIII — начала XIX в.) Результатом этого является резкая трансформация внутреннего семиотического строя воспринимающей культуры, что сопровождается взрывным ускорением времени протекания культурных процессов.

4.1.1. Из сказанного вытекает объяснение хорошо известного факта — замкнутые, имманентно развивающиеся культуры могут резко замедлять темп развития (ср. замедление культурных процессов на Руси в эпоху концепции «Москва — третий Рим» и совпадение периодов пульсации замкнутости-разомкнутости с замедлением и ускорением в истории русской культуры). Одновременно можно было бы отметить, что при имманентном описании одной национальной культуры из поля зрения выпадает показатель скорости ее движения.

4.2. Если традиционная компаративистика, отмечая эмпирически различие данных национальных культур, сразу же ставит перед собой задачу определить, какая из них «отсталая», а какая «передовая», предполагая, что естественная судьба первой — как можно скорее уподобиться второй, то взгляд на культуру какого-либо ареала (и в конечном счете на глобальную культуру земли) как на некоторое работающее устройство убеждает нас в необходимости неравномерности и разноустроенности знаковых механизмов диахронного движения культуры в целом.

4.3. С этим связано, видимо, и эмпирически наблюдаемое постоянное нарушение изоструктурности подъязыков каждой культуры, разностадиальность отдельных составляющих ее знаковых систем. Можно было бы показать, как в ряде случаев литература опережает изобразительные искусства, кино — литературу и пр. и как потом вторжение их в смежные или далекие сферы знаковой деятельности вызывает революции в этих последних. В рамках каждой из культур можно было бы выделить и описать механизмы, работающие как в направлении нивелирования отдельных знаковых систем, так и в сторону увеличения различий между ними.

5. Усвоение чужих текстов не сводится к введению новых знаковых единиц — оно также заключается в усвоении новых правил. Ребенок получает от взрослых не только символы, не имеющие для него еще значений, но и правила. С этим связано еще одно сомнительное положение Фрейда. Автор «Психоанализа детских неврозов» указал на раннее тяготение ребенка к непристойным жестам, обнажению, «неприличной» стороне человеческого поведения и вывел из этого положение о спонтанных сексуальных импульсах, которые потом подавляются системой культуры и подвергаются разнообразным замещениям и вытеснениям.

5.1. Можно предположить, что на самом деле имеет место нечто прямо противоположное — сексуальное любопытство ребенка порождено культурой, подобно тому как первое платье на пингвинше в «Острове пингвинов» А. Франса вызвало по отношению к ней сексуальное любопытство со стороны ее соплеменников, равнодушно взиравших на своих обнаженных подруг.

5.2. Ребенок получает из мира взрослых первые правила культуры, среди которых наиболее мощными являются правила стыда и страха (См. Лотман Ю. О семиотике понятий «стыд» и «страх» в механизме культуры // Лотман Ю. M.  Семиосфера. С. 664—665). Усвоение правил всегда протекает как игра с ними, игровое их нарушение — «озорство». Именно усвоение правил стыда вызывает игровые попытки их нарушения, которые значительно позже заполняют формальные нормы семиотического поведения и делают его содержательным, — не Природа, а Культура. Эротические эмоции развиваются у ребенка спонтанно, но язык для самосознания, язык, который опережает внутреннее развитие и стимулирует его, он получает извне. Ведь в равной мере ребенок играет и со страхом, проявляя любопытство относительно тайн смерти, озорничая с опасностью для жизни. Влечение ребенка к аномалиям — не свидетельство якобы исконного извращения его натуры, а, в семиотическом отношении, овладение Нормой, в психологическом — стремление увериться в незыблемости этой нормы (вынесение аномалий в мир игры). Господство Секса и Страха в истории мирового искусства получает, таким образом, объяснение, прямо противоположное тому, которое давал ему Фрейд.

1974